Тамара Бендавид
Шрифт:
— Да имеет ли она право, — нравственное право на это? Ведь это было бы преступно, низко, подло с ее стороны, — ведь это измена, за которую она сама себя всю жизнь презирала бы. — Нет, что бы там ни было, но пока все вопросы относительно Каржоля не выяснятся для нее окончально, она не изменит раз данному слову. Перед богом и людьми она все-таки его невеста, и если лукавый попутал ее этой любовью к другому, она найдет в себе силы заглушить, убить со временем это несчастное чувство, и все-таки останется верна своему долгу.
— Что же вы так задумались, Тамарушка, и головку повесили? — обратилась к ней Степанида, ласково кладя ей обе руки на плечи. — Может, на меня рассердились, что я там попросту брякнула вам? — Простите, дорогая, ведь я от сердца…
— Нет, не то, — успокоила ее Тамара. — Я знаю, что от сердца, и знаю, что вы меня любите… А раздумалась я над вашими словами.
— Что ж так? — вопросительно взглянула на нее Степанида. — Слова, кажись, не мудреные…
— Видите ли, может быть, вы и правы, — принялась объяснять ей девушка, — но идти мне за Атурина
— Неисправимая вы идеалистка, как я погляжу! — с ласковым укором покачала на нее головой Степанида. А впрочем", Бог чистую душу видит и знает, куда ведет. Его святая воля!
И в заключение этой откровенной беседы, обе они от души расцеловались друг с дружкой.
XXVIII. ПОЗДНИЙ ОТКЛИК
Долго крепившийся нервный организм Тамары наконец не выдержал, — она заболела.
Сколько раз, бывало, во время войны, особенно среди зимних лишений, почувствует она вдруг недомогание и думает себе — вот-вот расхвораюсь; но тотчас же добрый прием хины, потогонное или иные подручные средства, а главное — нравственное возбуждение и подъем духа, при сознании, что нечего нежничать и баловать себя, что хворать не время и некогда, — помогали ей переламывать болезнь в самом начале; затем, день-другой полного спокойствия, отдыха, и она опять чувствует себя бодро и весело, и снова спешит уже к обычным своим обязанностям. Но здесь, теперь, при изменившихся обстоятельствах, это, по большей части, угнетенное состояние ее духа, монотонная жизнь, сильная дневная жара и влажные ночи, пропитанные болотными испарениями, самый воздух, не чувствительно насыщенный миазмами разных болезней, — все это одолело наконец и ее здоровую, выносливую натуру. Она схватила себе довольно серьезную болотную лихорадку.
Немедленно же принятые энергичные меры, внимательное отношение врачей и заботливый уход сестры Степаниды, вместе с несколькими другими сестрами, при естественных силах молодого организма Татары, помогли ей в конце концов справиться с этой изнурительной болезнью, и недели через две она уже заметно стала поправляться.
Начальница общины навещала ее каждый день, в ее особой, отведенной для заболевающих сестер, юрте, и здесь больная воочию увидела, что если у старушки и были прежде какие-то причины к некоторому охлаждению к ней, то теперь все это прошло, уступив свое место самому доброму и сочувственному вниманию. Это ее сердечно радовало и утешало. Питательная, вкусная пища и хорошее вино, в которых у «Красного Креста» не было недостатка, помогали, в свою очередь, восстановлению и укреплению сил девушки.
В период своего выздоровления она получила однажды с почты письмо и, взглянув на надпись, сразу узнала почерк Каржоля. Оно было адресовано на имя начальницы «для передачи сестре Тамаре Бендавид». Эта неожиданная получка не только удивила, но даже встревожила и как-то испугала ее, — точно бы в письме наверное должно заключаться что-нибудь неприятное, а может и роковое, и поэтому она несколько минут оставалась в нерешительности — вскрывать ли и читать ли его сейчас же. Но тут же, упрекнув себя в малодушии, Тамара пересилила свое неприятное и колеблющееся чувство и, дрожащими от волнения руками сорвав конверт, развернула мелко исписанный листок бумаги.
Граф начинал свое послание, конечно, с испрашиваний у нее прощения за долгое молчание, которое старался оправдать множеством причин, где фигурировали и его будто бы тяжкая болезнь, и подавляющая масса неотложных и важнейших дел, и страшные неприятности с интендантством, с казной, с тыловым начальством, со следственной комиссией, и необходимость двукратных экстренных поездок в Россию, по делам «Товарищества», а главное — по этому нелепому следствию, которое испортило ему много крови, но от которого, в конце концов, лично ему удалось отделаться довольно благополучно, так как следственные и судебные власти не могли не убедиться из дела, что он играл лишь подставную, декоративную роль, не имея никакой возможности сам влиять на доброкачественность поставок. Но главнейшая из причин молчания, к удивлению Тамары, относилась насчет жидовского шпионства. Каржоль писал, что первое, чем встретил его Блудштейн по возвращении из-под Плевны, был вопрос, — для чего он виделся с Тамарой? — вопрос, который будто бы совершенно смутил неподготовленного к нему графа.
Это очень удивило Тамару. Каким образом мог Блудштейн узнать о ее свидании с Каржолем так скоро, если из госпиталя положительно некому было передать ему об этом? Да и о чем тут передавать? Что за важность, в самом деле, какое-то случайное свидание, не продолжавшееся и полчаса? Кто мог обратить на это внимание, и кому какой интерес в этом? Насколько она теперь припоминала, в это время не было у них ни между фельдшерами и служителями, ни между больными солдатами никого из украинских евреев, относительно которых еще можно было бы с большой натяжкой допустить, что кто-нибудь из них мог, пожалуй, знать в лицо и ее, и графа, и быть знакомым с Блудштейном; точно так же и из агентов «Товарищества» никто, кроме графа, не приезжал в госпиталь ни в тот, ни в последующие дни. Откуда же вдруг такая электрическая быстрота и спиритическое ясновидение
Далее граф писал, что Блудштейн, заметив при своем вопросе его невольное смущение, тут же поставил ему категорический ультиматум: прекратить всякие дальнейшие сношения с Тамарой, личные и письменные, или иначе он будет немедленно уволен со службы «Товариществу», и все долговые обязательства его тотчас же представятся к взысканию. — «Попятно, прибавлял граф, что имея такую петлю на шее и видя уже на себе пример изумительного шпионства евреев, не оставалось ничего иного, как только подчиниться, скрепя сердце, этому ультиматуму и дать Блудштейну требуемое им слово, тем более, когда я был убежден, что отныне тайный присмотр за мной станет еще строже и что малейшая попытка с моей стороны подать вам о себе весть неизбежно повлечет за собой окончательное разрушение всех самых дорогих, самых заветных моих надежд на будущее счастье. Из двух зол пришлось избрать меньшее и временное, чтобы сохранить эти святые надежды. Теперь же, — продолжал Каржоль, — когда все мои дела и счеты с евреями кончены и я опять свободен, мне уже незачем насиловать себя и скрываться, и я пишу вам это письмо совершенно открыто»; Граф извещал, что он находится теперь в Петербурге, где первым же делом по приезде поспешил справиться в правлении «Красного Креста» о местонахождении сестер Богоявленской общины, последствием чего и является его настоящее письмо. Он писал, что истосковался по Тамаре, исстрадался от мнительности за ее судьбу и здоровье, что любит ее все так же глубоко и свято, и ждет не дождется того блаженного часа, когда, наконец, опять увидится с нею для того, чтобы впредь никогда уже не разлучаться больше. Он выражал надежду, поданную ему в «Красном Кресте», что богоявленские сестры вернутся в Петербург, вероятно, осенью, и обещал приготовить к тому времени для Тамары уютное, изящное гнездышко, где она с полным комфортом отдохнет от всех своих трудов и где он постарается всем своим существом доставить ей возможно полное счастье, а главное — поскорее жениться. Он-де и сам бы приехал к ней в Сан-Стефано, но, к сожалению, некоторые новые, крайне важные и нетерпящие дела, о которых скучно было бы распространяться, лишают его пока этой возможности. Затем шли пламенные уверения любви, заочные поцелуи, объятия и пр., но адреса, куда именно отвечать ему, — к удивлению Тамары, приписано не было.
Странное, какое-то двойственное и даже неприятное, впечатление произвело все это письмо на девушку, — точно бы позабытый долг, неожиданно предъявленный к уплате, когда уплатить его нечем. С одной стороны, несмотря на свои сомнения в правдивости оправданий Каржоля, ей все-таки было несколько утешительно думать, что его молчание имеет за собой совокупность причин более извинительных, чем легкое жуирство с француженками и картежные кутежи с интендантами. Все же, по крайней мере, в этом письме своем, столь полном нежности к ней, он обнаруживает себя не совсем уже таким пустым, легковесным человеком, как думалось ей порою, в долгий период его молчания, и все же он любит ее. Но с другой стороны, эта-то вот любовь и пугала Тамару. Она сознавала себя теперь в страшном, неоплатном долгу-тперед Каржолем и видела неизбежную необходимость принести себя, ради него, в жертву на всю свою жизнь, когда сердце ее — страшно подумать! — охладело уже к этому человеку. Что это будет за жизнь! Что ждет ее впереди, когда она свяжет навеки судьбу свою с человеком, которого даже и уважать-то не совсем может… Придется делать над собой страшную нравственную ломку, выходить замуж, любя другого, скрывать и давить в себе это чувство, отвечать на немилые ласки, обрекать себя, быть может, на притворство, лгать… О, Господи! — Нет, ни лгать, ни притворяться она не сможет и не сумеет, — это не ее натура. Что тут делать? Объяснить ему напрямик, что она больше не любит его? — Но за что же тогда он, ради нее, перенес все эти нравственные пытки и материальные жертвы, оскорбление своего достоинства, унижение своего имени, всю эту еврейскую кабалу свою, службу в позорном «Товариществе»? За что? Ведь он же прямо говорил ей еще в Зимнице, что весь этот крест несет только ради нее. Ведь он тогда же возвращал ей, если она разочаровалась в нем, ее слово, и она отвергла это, — она любила его. И если он после этого выдержал свой тяжкий искус до конца, то как же она-то? Кто же теперь прав и кто виноват между ними?