Тарзанариум Архимеда
Шрифт:
Но, если древний старик Архимед после этого возгласа выскочил из ванны, то его отдаленный потомок не удержался на гранитной глыбище и, наоборот, бухнулся в воду, вздымая к небу сноп искрящихся брызг.
Вода была не холодная, но резкий перепад температур сразу же отрезвил Володькину голову. И он зло затряс нею, украдкой оглядываясь по сторонам: не видел ли кто его бесславного падения. Неподалеку несколько рыбаков уставились на неподвижные поплавки своих удочек, и им явно было не до него. Буксир, тянущий по фарватеру баржу с песком, рыкнул коротким гудком, расходясь с рейсовым пароходом. Все было спокойно. Беспокойным
«Ребячество! — хмуро думал он, выкарабкиваясь на надежность гранитной плиты. — Сплошное ребячество! Ты ведь уже не пацан из детдома. Не дуралей из ремесленного училища, а взрослый человек. Пора за ум браться, на работу выходить, о матери думать…»
Вспомнив о матери, Володька помрачнел еще больше. Странные у них сложились отношения. Еще с тех пор, когда она, освободившись, приехала с Дальнего Востока и пришла в общежитие ремесленного училища. Он, Вовка, тогда только-только начинал учиться в нем, вылетев во взрослую жизнь из детского дома. Незнакомая ему женщина была маленькой, сухонькой и какой-то навеки потерянной. Даже жалко ее было.
Наверное, именно эта жалость позволила ей уговорить Вовку переехать из Харькова в Гременец, в это, в определенной мере, полтавское захолустье. Хотя, еще в начале двадцатых это самое захолустье было центром целой губернии. Но у Володьки, родившегося в нем, остались от той, губернской, жизни только обрывки неясных воспоминаний. Гораздо четче он помнил огромное синее море, огромного черного негра и веселого дядю Жору, бесстрашно приспосабливающего на крутой черепичной крыше какой-то забавный флюгер. Где они все?..
А нашедшаяся мама Лена боялась всего. Больших городов и маленьких полустанков, скоплений народа и одиноких людей в форме, темноты боялась и собак. А больше всего боялась говорить о прошлом. Поэтому Володька относился к ней иронически, с доброй долей непонятной злости, как к младшей сестренке, навязанной родителями на выходной старшему брату. Или сестре. Как, например, Ефимка Галине.
Впрочем, не смотря на свою иронию и злость, Вовка решительно понимал, что ответственен за мать. Непонятно почему, но ответственен. Да и сердце у нее… Если, предположим, он из города куда-нибудь сорвется и ей ничего не скажет, то она на второй день… От тревоги да неизвестности. И от страха.
Владимир тяжело вздохнул, прячась от нескромных взглядов за утесом и выкручивая мокрые трусы. Натянул черные сатиновые шаровары, зашнуровал свои старенькие туфли, а полосатую футболку зашнуровывать не стал: просто перекинул ее через плечо и побрел в город. Думать ни о чем не хотелось. Даже о самых героических подвигах. В мастерские зайти надо, вещи забрать и завтра на работу выходить. Вот и все подвиги.
Футболку, кстати, он зря сразу не одел. Пока начал натягивать ее на ходу, уходящий трамвай, ехидно звякнув, показал ему свой красно-желтый зад. Следующий мог прийти и через полчаса. Мысленно чертыхнувшись, Володька побрел по Первомайской в направлении железнодорожных мастерских. Улица была усыпана голубями и шелухой от семечек. Возле конторы «Потребсоюза» хромой дворник лениво размахивал метлой, гоняя и тех, и другую. Получалось у него это, в общем-то, неплохо. На прохожих, обходящих его стороной, внимания он не обращал совершенно, властный и уверенный в себе. Хозяин улицы.
Володька, не сворачивая, прошел
Не смотря на ясный день, в ней было прохладно и сумеречно. А старый Ион, нацепив очки в проволочной оправе на самый кончик носа, что-то читал, стоя в столбе света, который падал на него из низкого окна. Он сопел и упрямо шевелил губами, совершенно не обращая внимания на то, что творится вокруг. Володька кашлянул. Продавец почему-то вздрогнул всем телом, оторвался от книжных строчек и бросил поверх очков испуганный взгляд на входную дверь. И только потом перевел глаза на Володьку. Через мгновение они потеплели.
— Ага, — вежливо кашлянул он в ответ, — здравствуйте, молодой человек. Давненько вас видно не было. Вояжировали где-нибудь?
— Вояжировал, вояжировал. В село ездил, — соврал Володька и почувствовал, что краснеет. В Гременце невозможно было сохранить тайну и то, что он не поступил в военное училище, наверняка, было уже известно если не всему городу, то доброй его половине. Старик Ион странным образом всегда входил в эту самую половину.
— Угу, угу, — закивал он, соглашаясь. — Конечно же, в село. И каковы там сейчас темпы хлебозаготовительных работ?
Володька покраснел еще больше, но, приняв важный вид, забарабанил пальцами по стеклу прилавка:
— Вполне приемлемые, дядя Ион. Не идут ни в какое сравнение с тридцать третьим годом, когда…
Ион Петринеску поправил очки и осторожно, титульной страницей вниз, положил на прилавок книжку, которую читал перед визитом потенциального покупателя, отчего Володькины пальцы прекратили свои судорожные движения. А потом грустно спросил:
— Молодой человек, что вам известно о тридцать третьем годе?
И по тону, каким был задан вопрос, Володька понял, что ни черта ему не известно. Про то время до сих пор говорили шепотом и наедине. Про страшный голод на селе, про людоедство, про похлебку с лебеды и горшки с вареным человеческим мясом. А в харьковских кинотеатрах крутили победную хронику про героическую борьбу за хлеб, про пламенных «двадцатипятитысячников» и мерзких кулаков.
Поэтому, когда они с матерью переезжали в Гременец, Вовка с высоты городского жителя поглядывал на темную селянскую массу. Сами виноваты. И только когда на полтавском вокзале небритый мужик с безумным взглядом коршуном налетел на корочку хлеба, случайно оброненную Володькой, что-то непонятное шевельнулось в его душе. Но вникать в это что-то он тогда не стал.
Наступившую паузу прервала короткая дробь, выбитая по стеклу Володькиными пальцами. Выстрелила и смолкла, словно со сторожевой вышки дали короткую очередь из пулемета. Вовка взглянул на свои пальцы и почувствовал, что уже не просто краснеет, а весь пышет жаром. Ион продолжал внимательно смотреть на него. Володька отдернул руку от прилавка, словно тот раскалился до невыносимости, и сунул ее в карман, пытаясь принять независимую позу. Не вышло. Поэтому он немного сгорбился и, резко меняя тему разговора, спросил у старого румына то, что первым стукнуло ему в голову: