Татьянин день. Иван Шувалов
Шрифт:
Коротко говоря, передавая с рук на руки по команде, довезли до города Берлина, а затем и в Потсдам, главную королевскую резиденцию.
Генерал-майор Христофор Герман Манштейн сначала тоже изумился рассказу беглого русского гренадера и уже почти что решил отдать команду взять его в палки, когда Зубарев вдруг вынул из-за пазухи несколько помятый в дороге пакет.
— Вам, господин генерал. От ваших русских друзей, — уверенно произнёс Зубарев.
Манштейн пробежал письмо и хмыкнул про себя: «Опять эта мешанина — арестованный бывший император Иоанн Антонович и русские раскольники. И — призывы о помощи со стороны прусского короля. Не ловушка ли сие? Какой может быть заговор, когда у трона в Петербурге
— В Сибири, в Пелыме, я видал и говорил с самим фельдмаршалом Минихом, герр генерал, — произнёс Зубарев в ответ на вопрос Манштейна.
— Вы видели самого Иоганна Бурхарда Миниха? Не сочиняете? — воскликнул Манштейн, показывая преотменное знание русского языка. — Ну-ка, давайте всё по порядку и как на духу.
«Пресвятые Отцы! И надо же такое — откуда весть через целых пятнадцать лет! — обрадованно подумал Христофор Герман. — Давно уже решил про себя: с Россией покончено навсегда. И вдруг она, моя первая, можно сказать, родина, вновь напомнила о себе!»
Здесь сразу надо сказать, что Манштейн не оговорился: Россия и впрямь была его первою родиною. Он родился в Санкт-Петербурге, поскольку отец его, Эрнст Себастиан, вступил в русскую службу при Петре Первом и дослужился до генерал-поручика. Но сына своего отец-генерал почему-то захотел определить в прусскую армию, где тот начал кадетом. Однако юноша вскоре вернулся в Россию и в качестве капитана принял участие в штурме Очакова на турецкой войне. С тех пор его судьба оказалась связанной с фельдмаршалом Минихом — героем всех славных ратных кампаний при Анне Иоанновне и главным героем той памятной ночи, когда они, можно сказать, вдвоём переменили правление.
— Что ж, так и сказал обо мне Иоганн, то бишь Иван Богданович: спешите к Манштейну и передайте, что дело ещё не сделано, так он сказал? — вслух произнёс Манштейн.
— Так точно, ваше превосходительство, такими точно словами.
— Выходит, фельдмаршал и там, в Сибири, не отрезанный ломоть? С кем-то он связан из тех, кто представляет немалую силу и в Петербурге.
— Сие непременно, господин генерал. Однако я, как сами понимаете, был прикосновенен к персонам не самого высокого пошиба, — проговорил Зубарев, намеренно усиливая загадочность петербургских связей. — Между тем вас, ваше превосходительство, помнят в полках. — И он назвал две-три фамилии бывших штаб-офицеров, кои ему наказывал запомнить граф Гендриков.
— Кажется, знавал их, — произнёс Манштейн. — Но более помню тех, кто после восшествия на престол Елизаветы подговаривал и меня, адъютанта фельдмаршала, осудить на эшафот.
Нет, он не избежал ареста и был конвоирован в крепость Святой Анны, за Оренбургом. Но когда осудили Миниха и других главных государственных преступников, то ли успокоились наверху, то ли кто-то решил, что адъютант фельдмаршала, арестовывая Бирона; лишь выполнял волю своего командира. А верность присяге — всегда и во всём превыше всего. И верность сия, как бы ни казалась со стороны предосудительною, всё же в первую очередь свидетельствует о том, что человек этот — настоящая военная косточка. Потому Манштейну вскоре доверили Второй Московский полк, что квартировал в Лифляндии.
Подал рапорт об отпуске — сказалось
В Берлине, через русского посланника, обратился с рапортом об отставке. Но не дали её, а, напротив, как дезертира, приговорили заочно к смертной казни. Тогда он, считая себя свободным от русской присяги, надел прусский мундир, заодно получив первый генеральский чин.
«Что ж, я не по своей воле переменил службу, — вспоминая теперь свои злоключения, подумал Манштейн. — Но если меня призывает теперь мой храбрый фельдмаршал и его единомышленники, я обязан буду послужить делу России. Когда-то я вместе с Минихом спас малолетнего императора Иоанна от унижения и козней, готовившихся против него регентом Бироном. Теперь пришёл черёд вновь подтвердить право сего русского царя на его законный престол. Нет сомнений в том, что этот акт получит всемерное одобрение его величества, моего короля. Именно он, великий король, станет гарантом тех изменений в России, коих ждут все лучшие русские люди и все те, кто здесь, в Пруссии, им сочувствует и готов им помогать».
Нельзя сказать, что Христофор Герман Манштейн совсем позабыл Россию и, если бы не эта неожиданная встреча с её посланцем, никогда бы о ней и не вспомнил. Нет, память о стране, в которой он провёл почти все свои молодые годы, жила в нём неотступно. И не было того дня, когда бы он о ней не вспоминал, поскольку изо дня в день, с врождённой немецкой пунктуальностью, он писал об этой стране свои записки, которые, как всякий мемуарист, в конечном счёте надеялся когда-нибудь издать.
Вот только на днях он остановил свои воспоминания на страницах, посвящённых времени царствования Анны Иоанновны, когда она, бывшая принцесса из прибалтийского захолустья, волей случая оказавшаяся на русском престоле, вознамерилась сделать свой петербургский двор самым блестящим в Европе. Но как же смешно и нелепо выглядело всё это общество, где изысканные, скажем французские, манеры повсеместно сталкивались с невыносимою русской расхлябанностью, неряшливостью и откровенною непорядочностью!
У придворного щёголя, с нескрываемым наслаждением вспоминал на страницах своих мемуаров генерал Манштейн, при богатейшем кафтане нередко можно было наблюдать парик, прескверно вычесанный слугами. К примеру, превосходную штофную материю неискусный крепостной портной мог испортить дурным покроем. Если же наряд был безукоризнен, то экипаж даже у знатного вельможи — плох. Сей вельможа в богатом французском костюме, в шёлку, в бархате и кружевах ехал в дрянной старой карете, которую еле волокли заморённые клячи, а на запятках стояли гайдуки в рваных ливреях и в дырявых сапогах.
В домах даже высшей петербургской знати, помнил Манштейн, можно было найти самую модную мебель из Парижа, золотую и серебряную посуду, шёлковые обои, великолепные гобелены, редкие картины, фарфор, бронзу и ковры, а вместе с тем — грязь и беспорядок. На один изящный женский туалет, даже во дворце, — с десяток безобразных.
Но Петербург изо всех сил тянулся к роскоши, не давая себе труда задуматься о том, что, прежде чем напяливать на себя дорогие вещи, надо изменить весь образ жизни. Ведь это оттого, что не было врождённой культуры, благоприобретенного вкуса, превосходные, к слову сказать, брюссельские и венецианские кружева нашивались на грубые полотняные роброны. Дорогой лионский бархат и шёлковая материя сшивались вместе с какою-нибудь простою домашнею тканью. А сами изысканные парижские фасоны в Санкт-Петербурге переделывались на уродливый лад.