Тавро
Шрифт:
Он спускался к пристани в своей бессменной гимнастерке и часами что-то говорил реке. Когда бывал болен или уставал — не спускался, усаживался на обочине и переговаривался с водой издалека.
Одна бабка из соседнего двора любила рассказывать, как избежал сержант Серега через год после окончания войны кары за то, что стал калекой. Тогда, говорила бабка, всюду ездили люди от советской власти и хватали бездомных инвалидов, портящих своим видом государству настроение. Голод был, страна отстраивалась, и эти горемыки были как-то ни к чему. Всех забрали, и никто назад не вернулся. А Серега — спасся. Он, как увидел тех людей в «газиках», шмыгнул за штабель дров, протез
Мальцев не помнил, сколько раз забирали сержанта Серегу в отделение милиции. Никто не считал. Но раз Мальцев удивился необыкновенному: два румяных милиционера со смехом закидывали инвалида в воронок, и медали на груди дяди Сережи не зашумели, не звякнули, а как-то стонуще позвали друг друга. Тогда Мальцев был уже болен свободой — потому и услышал.
Мальцев пошевелился… чувство неприязни к сытым клошарам возникло неожиданно, но он был почти уверен, что звал и ждал его, это чувство. Вот сравнил сержанта Серегу с этими двумя сладко храпящими существами — и стало легче на душе и немного стыдно за слабостью.
Божественное сравнение. И проклятое. Именно появление сравнения было первым признаком заразного заболевания, называющегося свободоманией. Нет сравнения — нет сомнения. Был бы теперь Мальцев по-прежнему счастливым рабом, героическим рабом, готовым защищать собственные цепи, готовым по приказу надевать их на чужие тела и мысли, хотя бы этих самых французов. Не было бы поисков наименьшего зла, не было бы броска в свободу. Что с ней, кстати, делать?
Образ сержанта Сереги дал Мальцеву каплю бодрости, но беспомощность перед чужим миром все же не хотела уходить. Знание французского языка не помогало, и отсутствие иностранного акцента только подчеркивало нелепость житейской ямы, в которую он попал. Давеча Мальцев зашел в кафе и попросил соку. Ему дали чашку кофе. Откуда он мог знать, что нужно заказывать фруктовый сок, потому что слово «сок» на жаргоне означает, «кофе». На него тогда смотрели насмешливо и еще как-то странно оскорбительно.
А автобусы, чтоб им… Он стоял на остановке как бедный родственник и смотрел, как один за другим они проплывали мимо, не останавливаясь, перед его белыми от ненависти глазами. Откуда он мог знать, что нужно поднять руку? Он был свободен, а все вокруг издевалось над ним, унижало, оскорбляло…
Еще в старину говорили, что для путника нет страшнее неведомых мелочей.
Мальцев ушел в сон без снов. Короткое забытье не принесло ему сил, но рассвет цвета пролившегося на землю молока потребовал у тела движения.
Храпели клошары, уродливые и несчастные под видимым небом.
Нужно было что-то делать. Голод — не тетка.
Глава вторая
На ходу побрившись механической бритвой, Мальцев ускорил шаг, двигаясь на доносящийся гул. Посредине открывшейся ему площади возвышалась мраморная или гипсовая лжегреческая женщина. Площадь была наполнена возбужденным народом, живые колонны продолжали вытекать из улиц. Люди орали: долой! надоело! Выступающих с громкоговорителями никто не слушал. Молодежь, добравшись до ног каменной женщины, довольно-таки похабно жестикулировала.
На лжегреческую бабу никто не обращал внимания, все упивались своей собственной вольностью. Вблизи от Мальцева происходило совсем непонятное: кучка полицейских защищалась от группы парней, вооруженных дубинами,
Ход мыслей Мальцева прервал шлемастый малый, — отступая, он ударил его спиной в грудь. А-а-а-а! Радость бешено бросилась в руки. Нашлось наконец на ком сердце сорвать. Кулак Мальцева, описав дугу, ударил в шлем парня, в то место, под которым скрывался висок. Парень упал; как противник поднимался на ноги, Мальцев не видел — движение толпы отнесло его. «Может, затопчут гада», — мелькнуло радостное предположение.
Уходя, Мальцев оглянулся на каменную женщину, прочел название площади: «Площадь Республики». В республике и на Площади Республики у памятника Республике люди, требуя свободы, избивают полицейских?
Навалилась усталость. Мальцев спросил себя: куда я попал? Заболела голова, затрещала хуже, чем с перепоя. В глазах проступили слезы отчаяния. Чего бы он только ни отдал, чтобы увидеть в Москве, Мурманске, или хоть бы на Чукотке подобное тому, что только что происходило на этой площади… может быть, и жизнь — лишь бы увидеть…
Но и стрелял бы в эту толпу, здесь свободных, а там, в Москве, внезапно освободившихся людей. «Вот она, двойственность творенья, — пробормотал Мальцев. — Я там, в Союзе, был болен свободой, а теперь несвобода не отпускает меня. Вот ударил парня — хорошо хоть в шлеме он был. Бедняга, так ничего и не узнает. Он, наверное, лопнул бы от удивления, если бы сказали ему, что не переодетый полицейский, а человек, только-только сбежавший из-под железного занавеса, врезал ему по мозгам».
Мальцев пытался улыбнуться, но лицо было непослушным. Он не понимал ни себя, ни мира вокруг. Себялюбие и гордыня, так помогавшие ему все эти дни, таяли. Он не хотел более сопротивляться своей душевной усталости… и он был очень голоден.
Мальцев нашел наконец скамью — их оказалось мало в Париже, а урн на улицах почти вовсе не было. Первые дни было противно кидать окурки на мостовую. Мальцев знал: глупо, будучи в гостях, ругать хозяев за все им свойственное, а тем более навязывать, даже неслышно, свое.
Мальцев уговаривал Мальцева немного опустошить то место в груди, где сидела гордыня, чтобы наполнить то место в желудке, где должна быть пища на сегодняшний день.
Рука вытащила записную книжку, перелистала, глаза нашли нужную фамилию: Булон. И только тогда он признался себе в том, от чего отказывался последние дни, — он не смог оправдать в собственных глазах звание вольного человека. Он оказался бессильным, как щенок, перед внезапной свободой. Десятилетия существования в Советском Союзе так не унизили его, как последние несколько дней жизни. Он будет вынужден молить о помощи. Он оказался слабым.