Тайна фамильных бриллиантов
Шрифт:
Удивленная служанка ответила, что посылку отдала ей какая-то дама, одетая вся в черное; лицо ее было скрыто под толстой, темной вуалью, и она тотчас села в кэб, дожидавшийся ее у ворот, и быстро уехала.
Я вышел на дорогу и стал смотреть во все стороны с отчаянием в сердце. Нигде не было видно следов кэба. Я с ума сходил от горя и злобы. Маргарита была у моей двери, и я не видел ее, я упустил этот счастливый случай.
Долго ходил я взад и вперед по пустынной дороге в каком-то бесчувственном состоянии; наконец, я вернулся в комнату, где матушка по очень извинительной слабости рассматривала с любопытством посылку.
— Это рука Маргариты! — воскликнула она. — Открой, открой
Я поспешно сорвал бумагу, и моим глазам представилось то, что я именно ожидал найти, — обыкновенный картонный ящик. Он был перевязан в нескольких местах бечевкой; разрезав ее, я открыл крышку. Сверху лежало большое количество ваты; когда я ее снял, то матушка вскрикнула от удивления и восторга. В ящичке было целое состояние в виде огромной коллекции неограненных бриллиантов, ярко сверкавших при свете лампы.
В крышку была вложена свернутая бумажка, на которой были написаны следующие слова дорогой, незабвенной для меня рукой Маргариты:
«Милый, возлюбленный Клемент! Грустная, несчастная тайна, которая разлучила нас, теперь более не тайна. Ты знаешь все и, конечно, простил, может быть, даже отчасти забыл несчастную женщину, которая когда-то жила, дышала твоей любовью и для которой память об этой любви будет вечным утешением, вечным счастьем. Если бы я смела, то, конечно, умоляла тебя пожалеть о том несчастном человеке, тайна которого тебе теперь известна; но я не могу надеяться на такое милосердие со стороны людей, а жду его только от Бога, лишь его святое око проникает в сокровенные тайны сердца раскаявшегося грешника. Прошу тебя передать леди Джослин прилагаемые бриллианты. Они по праву принадлежат ей, и я с сожалением должна сознаться, что это только часть тех драгоценностей, который куплены на деньги, взятые из банка имени Генри Дунбара. Прощай дорогой, благородный друг, это — последнее слово, которое ты когда-либо услышишь от той, имя которой должно внушать ужас честным людям. Пожалей меня, милый, и забудь, и пускай более счастливая женщина будет тебе тем, чем я не буду никогда. М.В.».
Вот и все. Ничто не могло быть решительнее этого письма по его тону, несмотря на всю глубину нежного чувства, скрывавшегося под ним. Моя бедная Маргарита не могла верить, что я не почел бы бесчестием назвать своей женой женщину, имя которой было связано с такой позорной историей. Вне себя от досады и отчаяния, я снова прибег к помощи бесценного друга всех влюбленных, — газеты «Таймс».
В течение двадцати дней подряд появлялось следующее объявление:
«Маргарита, не возвращаю вам назад вашего слова и нисколько не считаю, что обстоятельства, заставившие нас расстаться, давали бы вам право нарушить ваше обещание. Величайшее зло, которое вы можете мне причинить — это отказаться и бросить меня. К.О.».
Это объявление, как и первое, осталось без всяких последствий, я тщетно ждал ответа.
Я тотчас исполнил поручение, данное мне Маргаритой. Я отправился в Шорнклиф и отдал ящик с бриллиантами стряпчему Джону Ловелю, потому что леди Джослин все еще находилась за границей. Он принял от меня этот ящик, и, прежде чем спрятал в железный, несгораемый сундук, попросил меня при свидетелях запечатать его своей печатью.
Исполнив это поручение и не видя никакого ответа на объявление в «Таймсе», я предался совершенному отчаянию. Она, вероятно, не видела моего объявления, ибо не могла быть такой жестокой, чтобы оставить его без ответа. Она не видела этого объявления точно так же, как и первого, и, конечно, не увидит, сколько бы я их ни печатал. Я имел полное основание предположить, что она находится
Очевидно, что она приобрела совершенное влияние над отцом, думал я, иначе он никогда не согласился бы расстаться со своими бриллиантами. Вероятно, он оставил у себя достаточное их количество, чтобы заплатить за переезд в Америку за себя и Маргариту, и моя бедная голубка поселится со своим отцом в каком-нибудь отдаленном закоулке Соединенных Штатов и пропадет для меня безвозвратно, навеки. Я с горечью думал, как страшно велик мир и как легко будет женщине, которую я люблю больше самого себя, скрыться от меня навсегда.
Я предался мрачному отчаянию. Жизнь мне опостылела, она была пуста, бесцельна без Маргариты, и тщетны, напрасны были все мои старания храбро бороться с гнетущим меня горем. До того памятного вечера, когда Маргарита явилась к моей двери, я все еще питал надежду; даже более, я твердо верил, что наша разлука когда-нибудь окончится и мы заживем счастливо, но теперь эта надежда, эта вера — все исчезло и в уме моем мало-помалу закрепилось убеждение, что дочь Джозефа Вильмота уехала из Англии.
Я никогда ее больше не увижу — я был в этом уверен. Не знавать мне более радости в моей жизни, и ничего мне не оставалось, как примириться с однообразным существованием делового человека, который так занят, что у него нет ни минуты на пустые сетования. Горе мое составляло теперь неотъемлемую часть моей жизни; но люди, знавшие меня всего ближе, не понимали всей глубины этого горя. Для них я казался только серьезным, деловым человеком, преданным душой и телом практической деятельности.
Прошло восемнадцать месяцев с той холодной, зимней ночи, когда мне были вручены бриллианты, прошло восемнадцать месяцев, и так тихо, так мирно, что я начинал чувствовать себя совершенным стариком, даже старше других стариков, ибо я пережил единственную светлую надежду, привязывавшую меня к жизни. Была жаркая летняя пора, и в кабинете, в котором я уже теперь мог работать по праву товарища, царила страшная духота. Дела к тому же так меня утомили, что я был вынужден под страшными угрозами домашнего доктора матушки посидеть дома и отдохнуть дня три. Я согласился на это очень неохотно, ибо как ни было душно и пыльно в конторе, все же там было лучше: там я побеждал свое горе тяжелым трудом, лучшим помощником человека в битве с несчастьем.
Я, однако, согласился взять три дня праздника, и на второй же день, полежав несколько часов на диване, я встал, чтобы хоть каким-нибудь занятием разогнать грустные мысли.
— Я пойду, маменька, в другую комнату и разберу свои бумаги, — сказал я.
Матушка воспротивилась этому, напоминая, что мне приказано отдохнуть, а не возиться с бумагами и другими скучными вещами, которыми я успею заняться вдоволь и в конторе. Но я настоял на своем и отправился в небольшую комнату, полукабинет-полустоловую. В этой уютной комнатке, уставленной цветами, и на открытом окне которой висели клетки с певчими птицами, я сидел и в тот вечер, когда принесены были бриллианты.
По одну сторону камина стоял рабочий столик матушки, по другую — моя конторка, за которой я всегда занимался дома. Она была большая, старомодная, с бесчисленным количеством ящиков. Под ней стояла корзинка для ненужных бумаг и писем.
Я пододвинул мягкое кресло и принялся за работу. Она продолжалась очень долго; я привел в порядок множество бумаг, которые, быть может, этого и не стоили; во всяком случае, мои руки были заняты, хотя мысли по-прежнему сосредоточивались на одном грустном предмете.