Тайна гибели Есенина
Шрифт:
Лето 1921 года. Я еще меньше, чем теперь, со своими стишками, о которых теперь стыдно и горько вспоминать. Сижу у стены на красном диванчике. Рядом Есенин, а на сцене актеры читают стихи Шершеневича [73] . В перерывах Есенин перелистывает мою тетрадочку. Критикует. Только не по-брюсовски – неоспоримо и авторитетно точно, но больше интонацией, говоря не о мелочах, а о самом главном, о том, что составляет поэзию. Потом вспоминает о своих первых опытах. Спрашиваю о «Марфе-Посаднице». «Я, – говорит, – ее шестнадцати лет написал. Конечно, такой теперь уж не напишу – другой стал. Я ее люблю, хоть и ничего тогда еще не смыслил».
73
…актеры читают стихи Шершеневича. – Вадим Габриэлович Шершеневич (1893—1942), поэт, входил в группу имажинистов. Писатель С. Д. Спасский дал ему следующую характеристику:
Известны крайне субъективно-тенденциозные воспоминания Шершеневича о Есенине. В частности, о причине его смерти он писал: «Для Сергея не стало жизни с того момента, когда он понял, что он делает сейчас то дело, которое никому не нужно» (подчеркнуто автором. – В. К.) (Есенин. Жизнь. Личность. Творчество. Воспоминания. М.: Работник просвещения, 1926. С. 62).
Потом уж не помню, о чем говорили, – кажется, о пирожных. Я просил для себя эстраду и был горделиво рад, когда получил согласие на выступление в «Стойле» и гонорар в 25 рублей. Тогда я любил еще читать и все это воспринимал иначе. На своем выступлении я наскандалил, прочтя «Сапоги» с ругательными выпадами против Шершеневича.
В тот же вечер Есенин уплатил эти злополучные 25 рублей и ласково-ласково, не строго, сказал мне, что, к сожалению, меня больше не сможет выпустить на эстраду, так как я позволил себе слишком многое. И тогда же, кажется, дал записку (на обратном листке тетради со стихами), просьбу – пропустить меня на первое чтение «Пугачева» на Арбате в Доме им. Грибоедова, в литературном особняке (там я впервые увидел Брюсова). Эта тетрадь с его запиской была через год украдена по дороге из Тифлиса в Баку – помню только, что текст записки приятный.
На другой день в литературном особняке читался «Пугачев». Все были захвачены – Есенин читал с редким воодушевлением и мастерством, слегка задыхался, но звонко и буйно – так через два года после он не читал.
Я сидел с поэтессой Сусанной Map [74] и Николаем Прохоровым. Во время читки вошел Брюсов с Адалис, потом Рукавишников [75] , потом Маяковский с Лилей под руку и с пушистой лисой на плече (потом он кормил ее пирожными, держа ее за золоченую цепочку – у стола). Обычно появление таких имен, как Маяковский. Брюсов, в литературных собраниях вызывало легкий шум, шелествсего зала – теперь даже не обернулись. Есенин скакал на эстраде. Отчаянно жестикулируя, но это нисколько не было смешно, – было что-то звериное, единослитное с образами его поэмы, – в этом невысоком странном человеке на эстраде.
74
Я сидел с поэтессой Сусанной Map… – Известны ее неудачные опыты в стихотворной форме. По воспоминаниям современников (В. Г. Шершеневич и др.), претендовала на ведущее место среди ленинградских поэтов-имажинистов.
75
Иван Сергеевич Рукавишников (1877—1930), поэт и беллетрист.
Он кончил. Потом разнеслась весть о смерти Блока (Брюсов только что получил телеграмму). Все были потрясены, но разговоры о «Пугачеве» не прекратились, их даже не заглушила смерть Блока. «Пугачев» еще не был напечатан, все были убеждены, что это лучшая вещь Есенина, большое литературное событие, – еще не успели разобраться, понять, что драматическая поэма ему не далась – слишком уж были загипнотизированы его читкой. Потом читали Кусиков [76] , Брюсов и другие, но все это было как-то беспомощно и вяло, а Брюсов был смешон и жалок, как состарившийся акробат, которому уже не служит его изумительная техника, который поблек и потерял главное – силу и молодость. Тут я окончательно разочаровался в Брюсове, перед которым преклонялся до этого года два.
76
Потом читали Кусиков, Брюсов… – Александр Борисович Кусиков (Кусикян) (1896—1977). Член группы поэтов-имажинистов. Автор стихотворных сборников «Зеркало Аллаха», «В никуда» и др. В 1918 году сотрудник петроградской вечерней «Красной газеты» (гл. редактор Лев Сосновский). Известно «дело» об аресте 19 октября 1920 года органами ВЧК А.Б. Кусикова, его брата Р.Б. Кусикова и С.А. Есенина (см.: С.А. Есенин: Материалы к биографии. М., 1992. С. 269—296). Свое заявление от 14—15 ноября 1920 года следователю ВЧК А.Б. Кусиков закончил словами: «Готовый к услугам». Вскоре ему было разрешено эмигрировать в Париж. Накануне возвращения Есенина
«…Кусиков паразитировал на многих известных поэтах», – писал знавший его прозаик С. Д. Спасский (С. А. Есенин: Материалы к биографии. М., 1992. С. 199). Близки к такой характеристике и другие свидетельства современников.
Раз поздно ночью шел я по одному из московских переулков с тем же Прохоровым, и сзади нас легко и бесшумно обогнала серая фигура в широком плаще – такой быстрой и призрачной я никогда не видал. «Это Есенин прошел», – сказал Прохоров. Тут я в первый раз понял, что я его очень люблю.
Еще было несколько встреч в «Стойле» – всего не перескажешь. После мы не виделись до осени 1924 года. Мы едва, правда, не встретились с ним в 1923 году у Нины Грацианской, когда он приезжал на юг. И вот тут я поразился его редкой памяти на людей. Нина передавала мне потом, что он не забыл меня, спрашивал обо мне и весело рассказывал о моей выходке в «Стойле». Для меня было дорого тогда, что он меня помнит, а главное – «не сердится», впрочем, впоследствии мы никогда и о Москве и о московских встречах не вспоминали.
В 1924 году осенью мы встретились в солнечном Баку. Не помню, как я узнал, что Сергей приехал, – так или иначе утром, часов в 10, я пришел в отель «Новая Европа», где попросил проводить меня в номер к Есенину.
Постучал. Он открыл сам (в комнате были еще двое, тотчас же ушедшие). Он сразу узнал, и мы встретились как хорошие знакомые. Бывает, что разлука не отчуждает, а, наоборот, сближает. Так случилось и на этот раз. Мы не переписывались, не сообщались и тем не менее встретились гораздо более близкими, чем расстались в Москве.
В комнате воняло какой-то гадостью, которой хозяин гостиницы натирал паркетный пол, и Сергей тотчас же стал ругать номер, говоря, что сегодня же хочет куда-нибудь съехать на другое место.
Еще не одетый (брюки и рубашка), он занимался до моего прихода «американской гимнастикой», а теперь стал мне показывать резиновую «американскую штуку», предложив попробовать ее растянуть. Я попытался и не смог. Тут он рассмеялся и с удивительной легкостью развел руки, растягивая тугую резину. «Я давно ею силу развиваю. Теперь в деревню отвезу. Пусть поупражняются». Тогда я уже заметил, что в этой еще не угасшей силе и ловкости – чисто звериной – была какая-то нервность, может быть еще более усиливающая этого усталого и слегка обрюзгшего молодого старика. Сергей за два года изменился чисто внешне еще больше, чем внутренне, но скука во взгляде и легкие подергивания горькой улыбки напомнили мне, что Москва кабацкая позади, что сейчас он убежал от нее.
Он стал рассказывать об Америке, показывал вывезенные оттуда вещи. Обязательно называлась цена, которая «была плачена» за «эту штуку», – в этом было какое-то детски-наивное хвастовство. Сергея все еще забавляли игрушки цивилизации, подаренные ему жизнью.
Нужно было услышать, как он читал: «Некому мне шляпой поклониться», чтобы понять, насколько был от него далек критик, указывающий, что, мол, шляпой не кланяются. Ведь вся суть как раз в этой шляпе. Есенин в деревне должен поклониться именно шляпой – недаром же он в «Исповеди хулигана» так настойчиво говорит о лакированных башмаках и своем лучшем галстуке. Так и теперь в залитом солнцем номере «Новой Европы» он показывал «американские штуки», радуясь им, как дикарь радуется бусам, презирая их как легко покорившегося врага
Потом с четвертого этажа, по широкой лестнице, поднимались мы на крышу отеля, в сад-ресторан – позавтракать, разговаривая об изданных его книжках за последнее время. И тут все по тому же он свел разговор на построчную плату: «Сейчас в России кому хорошо платят? „Русский современник“ только мне и Ахматовой по 3 рубля дает. Еще Маяковскому хорошо платят. Поэтов много, – а хороших нет?» И опять в этом наивном хвастовстве и хитрой улыбке не было самодовольства, – нет, просто ему было забавно говорить об этом, звучало все это приблизительно так: «Вот, мол, смотри, какие дураки нашлись, за стихи какие деньги платят!»
В ресторане, за столиком, разговорились о его любимых поэтах. «Я все так же Кольцова, Некрасова и Блока люблю. У них и у Пушкина только учусь. Про Маяковского что скажешь. Писать он умеет – это верно, а разве это стихи, поэзия? Не люблю я его. У него никакого порядку нет. Вещи на вещи лезут. От стихов порядок в жизни быть должен, а у Маяковского все как после землетрясения, да и углы у всех вещей такие острые, что глазам больно».
Потом стал читать свое очень остроумное стихотворение про Кавказ, написанное на днях в Тифлисе, – тут и Маяковскому за «Моссельпром» досталось. Сейчас этого стихотворения у меня нет, но оно было напечатано здесь, в газете, тогда же. Там начинается с того, что, мол, все поэты отдавали дань Кавказу. Есть цитата: «Не пой, красавица, при мне».