Тайная любовь княгини
Шрифт:
Огромная молния разорвала темень, и острый конец огненной стрелы сокрушил стоящую неподалеку одинокую сосну, которая тотчас вспыхнула сухостоем, высоко к небесам выбрасывая пламя. Огонь был так велик, что добрался до темного брюха грозовых облаков.
— Чего там кафтан! — набросился на десятника князь Оболенский. — Самого едва не зашибли! Ежели был бы похилее, так давно уж душу бы вытряхнули. Говорено вам было — прежде чем лупить, узнать нужно, кто таков. — Иван Федорович вытер рукавом грязь с лица. — Ежели такое рукоприкладство пойдет, так Москва без лучших людей останется!
— Истинный
— Как же тут заприметишь, голова, — за всех оправдывался рябой детина. — Темень была лютая.
— Высечь бы вас, дурни, — брызгал злостью десятник, — вот тогда вы зенки разуете.
— Прости, господарь, не губи грешные души, Христа ради! — склонились перед боярином отроки. — Разве могли мы думать, что такой чин в одиночестве ходить будет. Не по злому умыслу.
Хлынул дождь. Он был такой силы, что мгновенно смыл с лиц кровь, а с душ — злобу.
— В железо бы вас всех да запереть чугунной дверью в Боровицкой башне… Вот тогда сумели бы отличить боярина от холопа.
— Да коли знать, боярин… не гневись… хочешь, до самого дворца проводим, — бормотал, подставив бритую голову под упругие струи, рябой детина. Вода сбегала ему за шиворот, промочила насквозь рубаху, но отрок мужественно принимал наказание свыше.
— Не к дому я сейчас иду, дело у меня срочное государское имеется. Во дворец мне попасть надобно. И чем скорее, тем лучше! Отворяй ворота немедля!
Иван Федорович подозревал, что о его любовных привязанностях догадывается вся Москва, и сейчас опасался увидеть на лицах караульничих лукавое выражение, но не разглядел ничего, кроме страха перед возможным наказанием.
— Это мы живо, боярин, — загремело в руках десятника железо. Отрок умело извлек из брезжащей кипы нужный ключ и заспешил к воротам. — Без надзора нам никак нельзя. В прошлую ночь у Лебяжьего государева двора трех бродяг поймали. И поди разберись, чего они там замыслили — гусыню распотрошить или, быть может, жизни кого лишить. Повязали мы их, а наутро у Позорного столба в колодки обули. Пусть другие неразумные знают, как без дела в темноте по государеву двору шастать.
Иван Федорович представил себя сидящим у Позорного столба и невольно улыбнулся — было бы тогда веселье для челяди.
А когда ворота отомкнулись, Овчина-Оболенский пошел прямо на огонек, мерцающий в палатах государыни.
— Ждет конюшего княгиня, — позавидовал десятник. — Давеча я Елену Васильевну в коридоре зрел — так хороша, что глаз отвести не мог. Эх, мне бы такую бабу! — мечтательно глазел на огонек детина. И уже зло добавил: — Моя-то благоверная вся салом заросла. Ну чего встали, дурни, ворота затворяйте. Не ровен час — тати набегут. Или хотите на государыню кручину навести?! Ежели службу нести будете неверную, она вас сумеет плетьми распотешить.
СВИДАНИЕ
Оболенского остановили у первого караула. Отроки с бердышами на плечах зло окликнули боярина, а когда разглядели, что перед ними сам конюший, смущенно расступились по сторонам.
— Не разглядишь, кто в темени
— И что же вы сделали с ведуньей? — вяло поинтересовался князь.
— Стянули руки и ноги кушаком, а потом в подземелье снесли. Божий суд для нее будет, князь, — кирпич на шею привяжут и в Москву-реку бросят. Ежели всплывет — значит, повинна, тогда огню предадут. Ежели утонет… стало быть, ошибка вышла.
Оболенский искренне порадовался, что божий суд ему не грозит.
— Вижу, что при таких караульщиках с государыней ничего не случится, — махнул дланью Иван Федорович и затопал далее по коридору, где под желтыми фонарями пряталась низенькая дверца в Спальную государыни.
Иван Федорович шагнул в полутемные сени, разгладил ладонью бороду и, заприметив в углу огромную кадку с квасом, запустил глубоко в питие легкую уточку-ковш. Квас был прохладным и забористым, каждый глоток продирал до самых кишок. Питие крепкой закваской скорее напоминало хмельную брагу, чем освежающий напиток. Иван Федорович подумал, что сенным девкам, видно, снятся развеселенькие картинки, ежели они балуются такой настойкой.
Конюший утер рукавом мокрые губы и ступил в комнату.
Елена Васильевна сидела на постели и читала о царевне Пульхерии.
Старшая дочь императора Аркадия и Евдокии славилась своей красотой, неслыханной благочестивостью и многими добродетелями. В девятнадцать лет она сделалась повелительницей Византии и, как свидетельствовали летописцы, управляла государством с тем изяществом, с каким искусный скульптор ваяет образ. До конца своих дней она сумела соблюсти невинность и даже когда под давлением придворных вынуждена была обвенчаться, то взяла с мужа крепкое слово, что тот не осквернит ее девственную чистоту.
Императрица явила пример для подражания государыням Русской земли, где телесная чистота равнялась едва ли не ратному подвигу и уход от мирских благ стал вполне обычным делом.
Елена Васильевна привыкла жить по иноземному уставу и не могла понять, что толкало молодых боярышень менять роскошные наряды на грубую схиму стариц и, противясь природе, усмирять плоть за высокими стенами обители. Выросшая в литовской земле и воспитанная на латинской вере, она была убеждена, что куда интереснее проводить время в кругу приятных мужчин, чем в обществе строгих монахинь. А Пульхерия, взявшая обет девства, представлялась для нее загадкой, которую невозможно постичь и в стенах московского Кремля. Даже обычная жизнь полна соблазнов, а повелительница половины мира, перед которой гнули шеи послы всех государств, женщина, которую боготворили все мужчины империи и так же истово ненавидели их супруги, вправе рассчитывать на более красивую судьбу. Даже птица не живет в одиночестве и ищет себе пару, а человеку надобно плодить себе подобных. Однако Елена никогда не высказывала эти мысли вслух, понимая, что ее слова сочтут чужеземной ересью.