Тайная страсть Достоевского. Наваждения и пороки гения
Шрифт:
Аполлинария была очень хороша собою, в каждом ее движении сквозила та неуловимая, раздражительная сила, которую американцы называют «призывом пола», а французы «обещанием счастья». В этом случае с молодой девушкой плотское притяжение было основой интереса Достоевского к Аполлинарии. Молодость 22-летней Аполлинарии сразу возбудила в нем желание – неизменно нараставшее и перешедшее в телесную страсть. Однако вскоре эротическая сторона их отношений была подкреплена и осложнена эмоциями другого порядка.
Аполлинария в свои 22 года
Аполлинария была девушкой из народа, в ней проявлялась мужицкая стойкость и закал, ее происхождение делало ее типичной, русской, и это очень притягивало Достоевского, с его националистическими и народническими мечтаниями, которые именно в эти годы все более и более развивались в нем. До сих пор ему приходилось по преимуществу встречать
Аполлинария была представительницей нового поколения: в ее словах и поведении Достоевского привлекала, а порою и ужасала психология молодежи, выросшей, когда он прозябал в Сибири. Встречаясь с сестрами Сусловыми и их друзьями, он вошел в соприкосновение с теми нигилистически настроенными юношами и девушками, которых он не мог принять идеологически; он отвергал и опровергал их воззрения иконокластов и атеистов, он полемизировал с ними в романах и статьях, но он не мог оторваться от них, и было что-то болезненное в том, как они завладевали его воображением. Здесь опять-таки проявилась его эмоциональная раздвоенность: он любил тех, кого должен был ненавидеть, и всего ближе ему были те самые революционеры, которых он разоблачал и бичевал. Они привлекали его внутренним огнем, горевшим в их речах, бессознательным идеализмом, сквозившим в их якобы цинических словах и нравах. В них дышал задор и пыл сильных, ищущих и растущих натур. Это он особенно угадывал в Аполлинарии. В Аполлинарии был сильно развит тот самый максимализм – во взглядах, чувствах, требованиях к окружающим, – который Достоевский так хорошо понимал, постоянно изображал в своих героях и считал исконной чертой русского характера. В Аполлинарии сочетались воля и идеализм. Она могла идти до конца в том, что считала правильным, пренебрегая условностями и удобствами, – и в то же время в ней жила наивная мечта о совершенстве, наблюдались порывы страстной, почти экзальтированной натуры.
Внешне она была медлительна, сдержанна, жесты ее были скупы, почти ленивы, она часто казалась апатичной, томной, – но внутри все у нее волновалось и кипело. Она была независима, умна и бесконечно горда и самолюбива. На почве гордости и самостоятельности и разыгрался конфликт, в конце концов, разрушивший ее любовь к Достоевскому.
Достоевский был ее первым мужчиной. Он был также и ее первой сильной привязанностью. Она потом рассказывала за границей мало знавшим ее людям, что до 23 лет никого не любила и что ее первая любовь была отдана сорокалетнему человеку: на внешность и возраст она внимания не обращала. Аполлинария, как все окружение Достоевского, не видела ничего дурного в свободе тела, и если она оставалась девушкой до знакомства с Достоевским, то причиной этому были не моральные запреты, а отсутствие того, кого она могла бы полюбить. А раз она полюбила, никакого вопроса о физическом сближении для нее не существовало: оно в ее глазах было нормально и естественно, и она отдалась, «не спрашивая, не рассчитывая». В начале 1863 года Достоевский и Аполлинария уже были любовниками. Достоевский, конечно, не строил себе иллюзий насчет своей чисто мужской привлекательности. Ему стоило поглядеть на себя в зеркало, чтобы прийти к заключению: не своей внешностью мог он завоевать сердце молодой девушки, да еще такой красавицы, какой в ту пору была А. Суслова. Вот как описывает Достоевского одна его современница:
«Это был очень бледный, землистой, болезненной бледностью, не молодой, очень усталый или больной человек, с мрачным измученным лицом, покрытым, как сеткой, какими-то необыкновенно выразительными тенями от напряженно сдержанного движения мускулов. Как будто каждый мускул на этом лице со впалыми щеками и широким возвышенным лбом одухотворен был чувством и мыслью. И эти чувства и мысли просились наружу, но их не пускала железная воля этого тщедушного и плотного в то же время, с широкими плечами, тихого и угрюмого человека. Он был точно замкнут на ключ: никаких движений, ни одного жеста, только тонкие бескровные губы нервно подергивались, когда он говорил. А общее впечатление с первого взгляда почему-то напоминало мне солдата из «разжалованных», каких мне не раз приходилось видеть в детстве, – вообще напоминало тюрьму и больницу».
Когда он оживлялся, он кусал усы, ощипывал жидкую русую бородку, и лицо его передергивалось.
Но Аполлинария не искала в нем красоты или физического обаяния. Ей нравились некоторые его особенности: у него были разные глаза, левый – карий, а в правом зрачок так расширен, что радужины не было заметно. Эта двойственность глаз придавала его взгляду некоторую загадочность. У него были очень крепкие, хотя и небольшие руки: когда они с Аполлинарией занимались интимными отношениями, он сжимал ее в объятиях до боли. Вообще он был очень силен физически, когда чувствовал себя хорошо, но после припадков падучей становился слабым, как ребенок.
Аполлинария видела в нем писателя, известность которого все увеличивалась, она угадывала огромный моральный и умственный размах его произведений, и вся ее романтика «нигилистки» неудержимо влекла ее к этому некрасивому и больному сорокалетнему мужчине.
Аполлинария как женщина была страстной и горячей натурой, как сегодня говорят, очень сексапильной. В ней было соединение темперамента с холодностью, полового любопытства с физической брезгливостью. В жестах любви ее возмущала подчиненность самки самцу. Она и в постели не могла забыться, отдаться до конца, а главное, признать и принять силу и власть мужчины.
Она пошла к Достоевскому по природной тяге и умственному выбору, но именно в половой области ждало ее разочарование.
Достоевский
Всячески заботясь о жене, Достоевский ничем не жертвовал для Аполлинарии. В жизни его ничто не изменилось, по крайней мере внешне: ежедневное расписание, привычки, занятия – все осталось по-прежнему. Аполлинарию это раздражало. К Марье Димитриевне она ревновала глухой и страстной ревностью – и не хотела принимать объяснений Достоевского, что он не может развестись с больной, умирающей женой. Она не могла согласиться на неравенство в положении: она отдала для этой любви все, он – ничего. Никакого размаха, никакого опьянения не чувствовала она в их свиданиях, регулярных и тайных, тщательно скрытых от чужого взора. И в регулярности и в тайне было что-то унизительное. «Наши отношения для тебя были приличны, – написала она ему позже, – ты вел себя как человек серьезный, занятой, который по-своему понимает свои обязанности и не забывает и наслаждаться, напротив, даже, может быть, необходимым считал наслаждаться на том основании, что какой-то великий доктор или философ уверял даже, что нужно пьяным напиться раз в месяц».
Эта методичность объятий, эта размеренность, почти пунктуальность в «грехе», в том стыдном и темном, к чему Аполлинария прикоснулась через Достоевского, и удивляла и угнетала ее. И кроме того, физическая любовь пришла к ней не в виде избытка жизненной силы, не в радости освобожденной и здоровой плоти, не в образе крылатого и смеющегося Эроса, а в судорогах сладострастия, распаленного болезнью и мрачным воображением, в гримасах и стонах полубезумного израненного Диониса. Вместо разумной простоты, о которой все толковали вокруг, или тех идеалов духовности, о которых ей, шестидесятнице и эмансипированной женщине, не полагалось и заикаться, хотя она «несла их в сердце своем», она столкнулась с запретной и страшной стихией пола. Опять-таки, несмотря на все рассуждения о свободе и праве на устройство жизни, как хочется, несмотря на презрение к условностям и проповедь полового «реализма», девушки, да и юноши 60-х годов были настроены скорее пуритански – и уйти от этого внутреннего пуританизма было нелегко, особенно когда учителем искусства любви был такой человек, как Достоевский: он пробудил в ней женщину и возмутил ее глубины, но сделал это так, что она и поддавалась чувственности, и страшилась ее, и видела во власти пола новые цепи, которые мужчина хотел на нее надеть. Достоевский вначале, несомненно, подчинил ее себе, – и физически, как это бывает со взрослым мужчиной, овладевающим неопытной, еще не любившей девушкой, и морально, как старший, умный, знающий.
Достоевский с Аполлинарией попробовал действовать как господин, – и тут натолкнулся на резкое сопротивление, потому что она сама была по духу своему и силе воли из породы господ, а не рабынь. В этом причина всех дальнейших столкновений, а особенно того сложного чувства, которое потом овладело Аполлинарией и так походило на ненависть и желание мести. Она рассказывала, как три года спустя Достоевский заметил: «Если ты выйдешь замуж, то на третий же день возненавидишь и бросишь мужа».
Для Достоевского было весьма соблазнительным подчинить себе именно такую женщину, как Аполлинария, это было поинтереснее, чем владеть безгласной рабыней, а отпор лишь усиливал наслаждение. Но в той напряженной борьбе, в какую превратились их отношения, гордость Аполлинарии постоянно страдала: положение, в котором она очутилась, казалось ей оскорбительным. Основное противоречие было между любовью, как она ее понимала и желала, и проявлениями этой любви, от которых она и краснела, и возмущалась. Все было некрасиво и нехорошо – встречи в меблированных комнатах, вся эта «незаконная связь» с теми внешними подробностями, от которых на другой день становилось больно и стыдно. Ее также оскорбляло, что он не допускал ее к себе в «лабораторию духа», мало делился литературными планами, что он относился к ней, как к обыкновенной любовнице, что он воспользовался ее свободой и мучил ее, хотел властвовать. Иногда раздражало ее его «косноязычие» или долгое молчание. Некоторые его выходки поражали ее неожиданностью и бесцельностью. Он хорошо знал эти свои недостатки. «Я смешон и гадок, – писал он еще в молодости, – и вечно посему страдаю от несправедливого заключения обо мне. Иногда, когда сердце плавает в любви, не добьешься от меня ласкового слова».