Тайны советской кухни
Шрифт:
И разве этот обед не был для него способом показать любовь?
Но и выжимание сока, и растирание в ступке, и месячный бюджет, убитый на экзотическое блюдо из курицы, — все это предназначалось не мне. Не мне в лицо заглядывал сейчас отец, робко ища одобрения.
В гостиной-столовой вдруг стало душно и тесно. Я выскользнула на кухню, где Лена угрюмо курила одну за другой отцовскую «Яву». В стакане плескался розовый клюквенный спирт. Спасая ее от смертного греха пития в одиночку, я предложила затертый тост:
— За знакомство!
— Давай на брудершафт! — предложила она.
Мы опрокинули
Подружками.
Вернувшись в гостиную, я увидела Сергея, шепчущего что-то маме.
— Тогда, — расслышала я, — еда мне казалась вкуснее…
Мама улыбалась той же вежливой, но царственной улыбкой, которая не сходила с ее лица весь вечер.
Мы выпили последнюю рюмку. На посошок.
— Потрясающий обед! — сказала мама в узкой прихожей, когда папа нежно кутал ее плечи в шубу из кролика под норку, — Кто бы мог подумать, что ты такой классный повар? — И далее, с американской беззаботностью, дескать, как хорошо было повидаться: — Дай мне рецепт того мяса в горшочке.
— Лариска! — выдавил отец, почти не скрывая отчаяния. — Это же твой рецепт и твой горшочек. Я тебе его на день рождения подарил.
— Да? Правда? — весело сказала мама. — Ничего не помню. Вот и все. Ее пустая американская улыбка сказала ему, что прошлого не вернешь.
— Браво, Татьяна! — проворчала я в лифте, намекая на восьмую главу «Евгения Онегина». — Станиславский рукоплещет тебе из могилы.
Мама улыбнулась из-под слоя грима усталой, очень советской улыбкой, совсем не показав зубов.
Лежа на раскладушке в темной перетопленной дедушкиной квартире я, кажется, слышала, как мама плачет, хотя и очень тихо. Под мерный храп одесской родни.
Глава 9
1990-е: Дружба народов
Абысту, пресную абхазскую кукурузную кашу, подают с местным молодым соленым сыром сулугуни. Я воткнула несколько ломтиков сулугуни в тарелку с абыстой и смотрела, как он медленно тает.
1991 год, Рождество. Почти семь вечера. В кухне богатого дома в винодельческом районе вокруг огромных кипящих котлов хлопочут женщины с внушительными носами и иссиня-черными волосами. Мы с моим бойфрендом Джоном пару дней назад прибыли в Абхазию — мятежную автономную республику в составе Грузии в полутора тысячах километров к югу от Москвы. Зловещая первобытная тьма поглотила Сухуми, столицу обсаженной пальмами субтропической советской Ривьеры. Не было ни электричества, ни питьевой воды. На черных улицах мальчики-подростки размахивали винтовками, запах катастрофы мешался с соленым и влажным черноморским бризом. Мы приехали в самом начале кровавого абхазского конфликта с Грузией, не разрешенного и по сей день. Но здесь, в деревенском доме винодела, сохранялась иллюзия мира и достатка.
Женщины внесли блюда с хачапури в комнату, где за длинным столом сидели десятки мужчин. В нашу честь уже были подняты неисчислимые бокалы домашнего вина сорта «изабелла». Традиция запрещает женщинам сидеть с мужчинами. Они готовили и смотрели на кухне телевизор. Я зашла, чтобы проявить уважение.
Ровно в семь часов я замерла, не донеся до рта ложку абысты.
На
«Дорогие соотечественники, сограждане! — сказал Михаил Сергеевич Горбачев. Прошло шесть лет и девять месяцев с тех пор, как он принял руководство Советским Союзом. — В силу сложившейся ситуации…»
А ситуация сложилась следующая: в августе того года восемь самых тупоголовых сторонников «жесткого курса» партии попытались свергнуть Горбачева (некоторые из них при этом не выходили из состояния опьянения). Путч почти сразу провалился, но устои централизованной советской власти пошатнулись. В игру стремительно вступил Борис Ельцин, неугомонный президент РСФСР. Он заявил о себе как о лидере сопротивления и народном герое. Горбачев еще держался, но еле-еле: как флюгер на крыше рассыпающейся, империи.
«В силу сложившейся ситуации…»
Все выступление Горбачева я простояла с открытым ртом.
В моей собственной ситуации многое изменилось со времени первой поездки в Москву в декабре 1987-го. Вернувшись в Квинс, я неудержимо рыдала, уткнувшись лицом в мамин диван. «Там нас все любят! — выла я. — А тут мы никто и ничто!»
Были и другие причины для слез. Неудивительно, что гадалка Терри ничего не сказала о моей будущей всемирной славе пианистки. На кисти образовалась болезненная шишка размером со сливу. Я едва могла взять октаву на клавиатуре и извлечь аккорд громче меццо-форте. И чем больше я мучила клавиши, тем сильнее слива на руке мучила меня.
Ортопед, сурово нахмурив брови, рекомендовал немедленную операцию.
Но прославленная специалистка в области пианистских травм выдала иное предписание. Потому что моя техника НИКУДА НЕ ГОДИЛАСЬ. И если я не переучусь играть с нуля, грозила она, то нервный узел просто будет опухать снова и снова. Я отложила магистерский экзамен в Джульярдской школе и записалась к ней на реабилитационный курс. Я играла с шести лет, начинала учиться в Москве на пианино «Красный Октябрь». В звук, который я извлекала из инструмента, — мой звук — я вкладывала всю себя. Теперь, в двадцать четыре года, я заново учила гаммы с опухшим сливовым запястьем. До сих пор помню свое лицо, отражающееся в сверкающем «Стейнвее» моей менторши. Лицо самоубийцы.
Чтобы еженедельно приносить ей пачку хрустящих банкнот, я брала переводческую халтуру — с итальянского, который смутно помнила со времен нашего беженского привала в Риме. Однажды на мой стол легла кулинарная книга, увесистая, как этрусская мраморная плита. Теперь вместо andante spianato и allegro con brio мою жизнь заполнили spaghetti alpesto и vitello tonnato. Я мрачно переписывала рецепты на каталожные карточки, а рядом, в той же комнате, Джон заканчивал диссертацию, столь богатую постструктуралистским жаргоном в духе Деррида, что для меня она звучала как на суахили.