Тайны Второй мировой
Шрифт:
— Не скажу.
Она упорно стояла на своем, не реагируя на наши аргументы. Разговор происходил в присутствии ее мужа Михаила Михайловича. Он предположил, что Георгий Константинович прослезился при воспоминании о Монголии. Но я не мог этому поверить, так как Жуков гордился своей миссией в этой стране».
Воротников решил разгадать тайну невидимых миру Жуковских слез. Ему очень хотелось понять, почему жена Пилихина что-то скрывает. И Михаил Федорович рискнул обратиться с прямым вопросом к самому Георгию Константиновичу: «Однажды на даче маршала, улучив подходящий момент, я спросил его о причинах волнения при отъезде в Киев в апреле (в действительности — в июне. — Б. С.) 1940 года. Что значили слезы, если они действительно были, — радость или огорчение? Маршал ответил не сразу…
— Меня назначили на ответственный пост — командовать одним из важнейших приграничных округов. В беседах со Сталиным, Калининым и другими членами Политбюро я окончательно укрепился в мысли, что война близка, она неотвратима. Да и новый для меня пост командующего таким ответственным приграничным округом является тому свидетельством (опять вера в собственное величие: кого, кроме него, Георгия Жукова,
Насчет своих сомнений, готова ли Красная армия к войне, Жуков в беседе с Воротниковым, похоже, присочинил. Ведь в «Воспоминаниях и размышлениях» он совеем иначе передает свои мысли 40-го года: «Мы предвидели, что война с Германией может быть тяжелой и длительной, но вместе с тем считали, что страна наша уже имеет все необходимое для продолжительной войны и борьбы до полной победы. Тогда мы не думали, что нашим вооруженным силам придется так неудачно вступить в войну, в первых же сражениях потерпеть тяжелое поражение и вынужденно отходить в глубь страны»{31}. Но вот насчет слез маршал не соврал. Слезы в самом деле навернулись ему на глаза. Потому что разговоры со Сталиным не оставили у свежеиспеченного генерала армии никаких сомнений: война будет очень скоро. Жуков действительно не жалел солдатских жизней для достижения победы, не жалел ту серую солдатскую массу, в которой полководцу не разглядеть отдельных лиц. Но Георгий Константинович не был безразличен к тем, кого хорошо знал и любил. И прекрасно понимал, что в будущей войне, до которой, как думал, остались считанные недели, погибнут многие из родных и друзей, провожающих его сейчас на киевском вокзале. Через год так и случилось. Многие товарищи Жукова по Халхин-Голу, с кем сроднился в монгольских степях, сложили голову в Великую Отечественную. Был тяжело ранен М.М. Пилихин, самые теплые отношения с которым Георгий Константинович сохранил до самой смерти. В тот приезд в Москву семья Пилихиных заботилась о жене и детях двоюродного брата, который все больше пропадал в наркомате. Эра Жукова свидетельствует: «Пилихины по старинному московскому обычаю были хлебосольны и всегда радушно нас встречали. Прекрасно зная Москву, они помогали ориентироваться в шумном незнакомом городе. Благодаря им нам в тот приезд многое удалось повидать, побывать в театрах, и мы не так ощущали частое отсутствие отца, которого то и дело вызывали по делам»{32}.
Что же такое сказал Сталин Жукову 13 июня 1940 года, накануне отъезда Георгия Константиновича в Киев, что заставило командующего приграничным округом прослезиться? Их разговор, ясное дело, никогда не стенографировался. Но «Воспоминания и размышления» в этом случае нам могут помочь. Я думаю, что некоторые фразы Сталина из последнего, июньского разговора Жуков перенес в тот первый, майский, что попробовал воспроизвести в своей книге. Например, слова о расплате, которая ждет недальновидных английских и французских политиков. 13 июня, после поражения союзников в Бельгии и Северной Франции и эвакуации британского экспедиционного корпуса из Дюнкерка, стало ясно, что время расплаты пришло. Но Сталин еще надеялся, что хотя бы месяц-полтора французы продержатся. И напутствовал Жукова в дорогу: «Теперь у вас есть боевой опыт. Принимайте Киевский округ и свой опыт используйте в подготовке.
Опыт-то у Жукова на Халхин-Голе был наступательный. И, вполне возможно, Сталин сказал ему и более прямо: «Скоро вам предстоит наносить главный удар в нашем наступлении на Запад. Будьте готовы к 15 июля (или к 1 августа)». Только Георгий Константинович поостерегся приводить подобное в мемуарах. Слишком не соответствовало это пропагандистскому стереотипу о миролюбии советской внешней политики, о страхе Сталина перед Гитлером, о стремлении «кремлевского горца» если не избежать советско-германской войны, то максимально оттянуть ее возможное начало.
И уже когда работал над мемуарами, в 1969 году, отвергая неизвестные нам предложения военно-научного управления Министерства обороны, Жуков предупреждал: «…Мы невольно запутаем вопросы нашего стратегического плана войны и создадим у читателя мнение, будто мы заранее готовились напасть на Германию»{33}. Георгию Константиновичу было что скрывать.
Почему я так уверенно говорю о сути сталинских указаний Жукову? Потому что другими они в принципе и не могли быть. Когда еще Георгий Константинович сидел в далекой Монголии, Иосиф Виссарионович уже вынашивал вполне конкретные планы нападения на «друга и союзника» Адольфа Гитлера, который сердечно поздравлял советского лидера с шестидесятилетием не далее как в декабре 39-го и желал «доброго здоровья» лично Сталину и «счастливого будущего народам дружественного Советского Союза». Иосиф Виссарионович в долгу не остался, поблагодарил фюрера за «добрые пожелания». А рейхе -министру иностранных дел Риббентропу, также приславшему самые теплые поздравления, ответил фразой, вошедшей в историю и после Второй мировой войны многократно с издевкой цитировавшейся на Западе: «Дружба народов Германии и Советского Союза, скрепленная кровью (имелись в виду совместные операции вермахта и Красной армии против польских войск в сентябре 39-го. — Б.С.), имеет все основания быть длительной и прочной»{34}.
Все эти слова — из телеграмм, публиковавшихся тогда в советской и германской прессе, предназначенных для общественности. А как насчет документов, к публикации не предназначавшихся? Если заглянуть
Вот, например, что пишет в своих мемуарах тогдашний командующий советским Балтийским флотом В.Ф. Трибуц: «Народный комиссар ВМФ Н.Г. Кузнецов в феврале 1940 года издал специальную директиву, в которой указывал на возможность одновременного выступления против СССР коалиции, возглавляемой Германией и включающей Италию, Венгрию»{35}. В приложенной к посмертно изданной книге Н.Г. Кузнецова «Крутые повороты» краткой летописи жизни и деятельности адмирала приведена точная дата этой директивы — 26 февраля 1940 года{36}. Летопись, как пишут составители, основана на материалах государственных архивов и личного архива Н.Г. Кузнецова, так что не приходится сомневаться: директива, называющая вероятными противниками СССР Германию и ее союзников, была действительно издана наркомом Военно-Морского Флота в конце февраля 1940 года.
Читатели, надеюсь, понимают, что подобные директивы в принципе не могут выпускаться по инициативе руководителей военного или военно-морского ведомства. Такие директивы издаются только по инициативе политического руководства страны, в данном случае — по инициативе Сталина. Наверняка аналогичную директиву тогда же отдал Красной армии нарком Ворошилов, только текст ее до сих пор не найден историками. А может, и кузнецовская, и ворошиловская директивы давно уже уничтожены.
Тогда, в феврале 40-го, Красная армия с большими потерями, но овладела линией Маннергейма, и Англия и Франция всерьез собирались послать на помощь Финляндии свой экспедиционный корпус. Казалось бы, против «владычицы морей», против ее мощного флота, который вот-вот мог появиться в водах Балтики, должны были готовиться воевать моряки Трибуца и Кузнецова. В действительности выходит, однако, что Сталин англо-французского десанта не опасался вовсе, зато собирался воевать с Германией, с которой всего пять месяцев назад по-братски разделил Польшу и заключил Договор о дружбе и границе. И на мир с Финляндией он пошел не из-за страха перед вмешательством Англии и Франции в советско-финский конфликт, а чтобы побыстрее освободить скованные в Финляндии значительные силы Красной армии для удара в спину «другу Гитлеру», готовившемуся предпринять генеральное наступление на Западе. Если бы в Хельсинки в марте 1940 года верх одержала бы та часть политиков, которая настаивала на продолжении борьбы, то Финляндия, как это ни парадоксально, могла бы выйти из войны с Советским Союзом с гораздо меньшими территориальными потерями, чем те, что она понесла по условиям завершившего войну Московского мирного договора. Вероятнее всего, в случае упорства финнов Сталин согласился бы на предлагавшийся советской стороной перед началом «зимней войны» вариант обмена территорий. СССР получил бы хорошо освоенный экономически Карельский перешеек с основными укреплениями линии Маннергейма, уступив Финляндии вдвое большую по площади, но малонаселенную болотистую территорию к северу от Ладожского озера. После отхода с линии Маннергейма финское правительство готово было согласиться с этим планом. Но Сталин теперь требовал большего, и в Хельсинки, не зная подлинных советских планов и опасаясь, что англо-французские войска так и не придут на помощь, решили согласиться с гораздо более тяжелыми условиями мира, лишь бы сохранить независимость страны. Хотя в случае отказа финнов от советских условий Сталин мог бы пойти на серьезные уступки. Приближалась весенняя распутица, горючего у Красной армии оставалось всего на полмесяца боев{37}, а основные силы требовались для удара по Германии.
Сразу после окончания боевых действий в Финляндии советские войска отсюда стали ускоренными темпами перебрасываться к западным границам. К концу войны на финском фронте Красная армия располагала 55 стрелковыми и 4 кавалерийскими и мотокавалерийскими дивизиями, а также 8 танковыми и 3 авиадесантными бригадами с 4 тысячами танков и 3 тысячами самолетов. В период с апреля по август 1940 года на Запад было переброшено 37 дивизий и 1 танковая бригада. Из них 30 дивизий прибыло на новое место дислокации еще до июня, остальные — в июле и августе. Большинство оставшихся танковых и авиадесантных бригад было расформировано для переформирования в механизированные и воздушно-десантные корпуса, которые также предназначались для действий на Западе. Всего же в западных приграничных округах (Киевском, Одесском и Белорусском), с учетом 3 стрелковых дивизий и 3 танковых бригад, дислоцированных в Прибалтике, Сталин мог к концу июня 1940 года выставить против Гитлера 84 стрелковых и 13 кавалерийских и мотокавалерийских дивизий, подкрепленных 17 танковыми бригадами{38}. По числу танков — 200 и более — каждая такая бригада превосходила немецкую танковую дивизию.
На совещании высшего командного состава Красной армии в декабре 1940 года тогдашний командующий авиацией Ленинградского военного округа будущий Главный маршал авиации A.A. Новиков признавал: «В 1940 году боевая подготовка частей ВВС ЛВО проходила в несколько своеобразных условиях: до августа месяца все части ВВС округа были заняты выполнением особых заданий и только к августу месяцу возвратились с Украины…»{39} Почти все самолеты, сконцентрированные для войны против Финляндии, к лету 40-го оказались у западных рубежей. Вряд ли такая армада нужна была для оккупации Прибалтики и Бессарабии. Армии прибалтийских государств практически не имели боевых самолетов, а румынская авиация располагала не более чем сотней устаревших машин. Не для борьбы же с ними Сталин сосредоточил у западных границ цвет своих ВВС. Предстояло сразиться с куда более грозным противником — люфтваффе Германа Геринга. Недаром Сталин в своей речи по итогам финской войны, произнесенной 17 апреля 1940 года на совещаний высшего комсостава, особое внимание обратил на германскую авиацию: «Наша армия встала крепкими обеими ногами на рельсы новой, настоящей советской современной армии. В этом главный плюс того опыта, который мы усвоили на полях Финляндии, дав нашей армии обстреляться хорошо, чтобы учесть этот опыт. Хорошо, что наша армия имела возможность получить этот опыт не у германской авиации, а в Финляндии, с божьей помощью»{40}.