Тайны земли Московской
Шрифт:
И ничем не поступилась Марфа, раз приказал Петр ее похоронить «безымянно», в общей могиле, — много позже смерти Софьи, история которой давно потеряла остроту.
…Обходят келью, торопятся куда-то в стороны тропинки. У скупого строя старых лип — дорога в никуда — звенит струя водопроводной колонки. Стрижи в упругих нырках перехватывают брызжущие капли. Скользят по пересохшим буеракам ящерки. Застывают на откосе стены низкого беленого куба. Все в нем маленькое, будто робкое. Распластавшиеся крылья четырехскатной кровли. Тонкая шейка барабана с одиноким куполком. Сретенская церковь.
И снова не так. Церковь — это потом. Сначала больничные кельи, как их строили с церковью при брате Софьи и Марфы, царе Федоре Алексеевиче. Иначе — древнерусская больница. А ведь здесь же, в стенах Александровой
Английский лекарь Бомелий — вот о ком народная молва не поскупилась на подробности. Обвиненный на родине в колдовстве, посаженный в лондонскую тюрьму, он вышел оттуда шпионом — купил свободу за обещание собирать в Русском государстве нужные для Англии сведения. С тем и отправили его, отрекомендовав русскому посланнику, в Москву. Дальше глава — «Бомелий и Грозный». Елисей стал правой рукой царя, готовил по царскому указу отравы и яды — какое там врачевание! — но в конце концов и сам попал под подозрение, узнал цену пыток, в чем-то признался, еще больше оговорил себя и других и заживо сгорел на костре. Романтика Средних веков!
Конечно, больничные кельи — другое время, другой век. Только и о годах Бомелия документы рассказывают все больше иных фактов. Это при Грозном образовался особый Аптекарский приказ. Занимался он царскими — иных не было — аптеками, разводил «аптечные огороды» с лекарственными растениями, составлял травники, но главная его обязанность — ведал «бережением» Москвы от моровых поветрий, приглашал из-за рубежа врачей, проверял, прежде чем допустить к практике, на что способны. И это была не простая формальность. Чтобы врачевать в Московском государстве, испытание держали в Аптекарском приказе, при целом совете царских докторов. А для экзаменаторов был издан специальный указ отвергать неучей, но «без жадного озлобления».
Что стояло за этим необычным выражением? В польском обороте — а были такие в большом ходу — оно означало безо всякой злобы. Но стал ли бы Грозный заботиться о психологических тонкостях! Скорее, смысл был самым прямым: чтобы не отстаивали экзаменаторы своей врачебной монополии, не закрывали дороги возможным конкурентам. Искавших ученой медицинской помощи хватало на всех. А то, что потребность в ученых врачах возрастала, подтвердило время.
Спустя каких-нибудь семьдесят лет, в середине XVII века, свой частнопрактикующий врач есть на каждой московской улице. Да еще сколько их работает в Главной аптеке! И половину этих московских медиков составляли свои же, русские лекари, прошедшие испытания в Аптекарском приказе. Врача и ученого аптекаря имела каждая больница, городская или монастырская, те же самые больничные кельи. А если Марфа и добивалась, то совсем иного: ей нужен был доктор иностранный, лейб-медик, удостоенный лечить всех членов царской семьи.
Но ведь тем меньше могли примириться с последним унижением старшей Алексеевны — безвестными похоронами — ее сестры. Сколько усилий должно было стоить царевнам Екатерине и Марье, хоть Марью Петр и вовсе дарил добрым отношением, умолить царя отменить указ, разрешить новое, отдельное погребение. На это понадобилось целых десять лет.
…В откосе Сретенской церкви их сразу не найти — ряд круто западающих под землю ступеней. Стенки, как ни жмись, задевают плечи. За стиснутым вырезом кованой дверцы глухая каменная щель. Два сдвинутых вплотную простых камня — Марфа и ставшая ее тенью, здесь же умершая сестра царевна Федосья. Ни украшений, ни икон, ни места для посетителей. Не отсюда ли родилась легенда о преподобной и — вещь совершенно невероятная — обращенная к Марфе молитва-акафист!
Решает поддержать легенду о преподобной императрица Анна Иоанновна, единственная самодержица из рода Милославских, набожно посылает курьера за маслом из негасимой лампады у гроба тетки. Только, оказывается, нет такой лампады, нет на нее и денег. Негодовала ли Анна? Возможно. Но денег не отпустила и ничего не пожелала изменить.
Гораздо важнее оказывается для нее самый факт родства, даже просто портрет Марфы, как, впрочем, и всех членов своей — рода Милославских — семьи. Какая же царица без семейных, тем более государских, в платьях «большого выхода» и «каранах» портретов!
Но даже в этом плоском, невыразительном пятне лица, словно прочерченных темных глазах, слишком грубых в своих сочетаниях красках можно угадать одну из Милославских. Мужчины у них в роду слабы волей, здоровьем, подчас разумом, зато царицам и царевнам не занимать силы, страсти к жизни, нелегкого мужского нрава и ума.
Как, кажется, сжился Петр со «старшей царевной» Марьей. И характер у нее куда легче, чем у сестер. Это она играла в юности «на театре», и, по словам современников, неплохо играла. А во время исполнения одной из пьес сочинения царевны Софьи именно она умудрилась засунуть выступавшей вместе с ней Марье Головиной-Мещерской за ворот таракана. Боялась та их до смерти, а кричать на сцене не решилась. Так и осталась в семье Головиных легенда о «царском таракане».
Марья умеет поладить с Петром. Есть у царя слабость к врачеванию, желание всех лечить, давать советы — царевне ничего не стоит эти советы с великой благодарностью и вниманием слушать. Так и оказывается она в 1716 году на водах в Карлсбаде (ведь Европа — это же интересно!), откуда Петру доносит один из приближенных: «Сестра ваша государыня царевна Мария Алексеевна в пользовании своего здравия пребывает в добром состоянии».
Но через несколько месяцев после почтительного письма начинается дело царевича Алексея. И та же Марья оказывается замешанной в него, потому что, если и не любила племянника, его одного считала законным наследником — не детей же Екатерины I! Такого Петр и не думал прощать. Марью ждала жестокая опала, монастырь, теперь уже не Александровский.
Может, решил Петр, что хватит двух опальных, хотя уже и умерших, царевен на одну слободу. Может, не хотел превращать монастырь в настоящую тюрьму — только что были привезены туда монахини, замешанные в деле опальной царицы Евдокии Лопухиной. Мало ли что была Евдокия женой бывшей, опостылевшей, ненавистной! Достаточно ей засмотреться на другого, как предмет увлечения ее, некий Глебов, был посажен на кол, а царица оказалась в настоящей тюрьме. Как пелось в народной песне тех лет:
Постригись, моя немилая, Посхимись, моя постылая! На постриженье дам сто рублев, На посхименье дам тысячу.…После затаившихся в шорохе сохнущей травы больничных палат это как обрывок исчезнувшего города. Разворот двухэтажных стен с редкой россыпью мелких окон: чуть ниже — чуть выше, пошире — поуже, всегда в угрюмом плетении кованых решеток. Плиты белокаменной мостовой. Крытое крыльцо. Длинные узкие ступени, вздыбившиеся к широко распахивающимся где-то там, наверху, сводам. Удивительный по остроте (по образу?) контраст: замкнувшаяся в себе, отгородившаяся от мира крепость с настоявшимся травяными отсветами сумраком окон, внутри — в дымке клубящихся невидимой пылью солнечных лучей торжественная палата для людей, для праздников, для «мира». И хотя сегодня не отыщешь в натуре подробностей рисунков слободского кремля, которые делал при Грозном художник датского посольства, ощущение контраста у того далекого рисовальщика было тем же самым. Так, видно, и были задуманы домовая церковь и дворцовая пристройка Василия III.