Тайный, тихий снег
Шрифт:
Мысли эти приходили и покидали его, приходили и вновь покидали, тихие и тайные, как снег; они не приносили с собой беспокойства, скорее радость; ему нравилось иметь их; их присутствие было почти физически ощутимым, казалось, достаточно протянуть руку и можно будет потрогать это, и в то же время, не смежая глаз, видеть и мисс Бюэл, и класс, и большой глобус, и веснушки на шее у Дэрды; и всё же некоторым образом он переставал видеть, или видеть явный внешний мир, и подменял его зримые черты образом снега, и неслышным, медленным приближением почтальона. Вчера он услышал почтальона лишь у шестого дома; снег стал гораздо глубже, он мёл быстрее и гуще, и шорох его звучал всё яснее, нежнее, настойчивей. А сегодня утром это было уже у седьмого дома — насколько он мог представить, может, всего на два–три шага выше:
(Мисс Бюэл смотрела прямо на него, улыбаясь, и говорила: «Ну, теперь мы спросим Поля. Я уверена, что Поль на минуту возвратится из страны своих грёз и успеет побеседовать с нами. Правда, Поль?» Он медленно поднялся, опираясь рукой на блестящую, лакированную парту, с усилием всматриваясь сквозь снег в доску. Да, приходилось напрягаться, но как это было весело. «Да, — отвечал он не торопясь — это место мы сейчас называем Гудзон. Но он думал, что здесь был Северо–западный пролив. Его постигло разочарование.» Он сел опять, а Дэрда обернулась и подарила его робкой, восхищенной улыбкой).
Каких бы страданий это ни стоило другим…
Тут была загадка, трудная, неразрешимая. Он любил мать и отца. Любил искренне, и ему не хотелось обижать их, и надо было всё им рассказать — но… разве есть что-нибудь плохое в том, что ему хочется иметь свое тайное убежище, свое собственное?
Прошлым вечером перед сном мама сказала: «Если это будет продолжаться, малыш, мы сходим к доктору, обязательно сходим! Мы не можем позволить нашему мальчику…» Но что она сказала потом? «Жить в другом мире? Жить так далеко?» Там определенно было слово «далеко». Потом мама опять взяла журнал и засмеялась, но лицо было совсем не радостным. Ему стало её жаль…
Звонок принес освобождение. Звук его прошел сквозь извилистые полосы летящего снега. Он видел, как встает Дэрда, и сам вскочил почти так же проворно — нет, совсем не так проворно — как она.
II.
По дороге домой, длившейся вечность, ему нравилось наблюдать под аккомпанемент, а, может быть, контрапункт снега попадавшиеся ему совершенно внешние предметы. Сколько разных кирпичей в дорожке, и в какое множество узоров они выложены! А садовые ограды? Они тоже разные: одни из деревянных планок, другие оштукатурены, третьи — из простого камня. Ветки кустов свисают над стенами; маленькие зеленые и твердые зимние почки сирени, на серых черенках, в плотных одёжках; другие ветки, тоненькие, легкие и высохшие.
Грязные воробьи суетятся в кустах, пожухлые, как перезрелый, зазимовавший на опавшем дереве плод. Одинокий скворец вскрикнул на флюгере. В канаве у трубы обрывок влипшей в грязное устье газеты: огромными буквами напечатано слово «ЭКЗЕМА», а под ним письмо миссис Амелии Д. Кравет, 2100 Пайн Стрит, Форт
Уорт, Техас, которая, промучившись много лет, наконец, вылечилась мазью «Кейли».
Тут же в устье, возле веерообразного, глубоко изрезанного континента из бурой грязи, заблудшие прутики, сбежавшие от родительского древесного крова, обгорелые спички, ржавые каштаны, немного отмытого гравия у края трубы, яичная скорлупа, полоска желтых опилок, вымокших, а теперь высохших и слипшихся, коричневый кремушек и сломанное перо. Дальше — цементный тротуар из правильных параллелограммов. У начала тротуара вмурована медная табличка с названием мостившей его
Потом были ворота — два столба, увенчанные каменными яйцами, искусно, будто самим Колумбом, поставленные на конец и схваченные раствором в самый момент равновесия: они всегда изумляли его. А ниже на кирпичной стене печатное «Н»; оно, должно быть, что-то значило. Н? Н.
Зеленый пожарный кран с зеленой цепочкой на колпачке. Вяз с большой серой раной на коре в форме почки, до которой он всегда дотрагивался, чтобы ощутить холодное, но живое дерево. Рану, он знал, причинила обглодавшая дерево привязанная лошадь.
Теперь он лишь мимоходом коснулся раны, едва взглянул. Были вещи поважнее.
Чудеса. Вне дорожки, простого кирпича, простого камня, простого цемента. Вне башмаков, послушно топтавших эту дорожку, несших — о, как высоко над собой — груз невыразимой тайны. Он глянул на башмаки. Небрежно почищены: он забывал об этом по очень важной причине — они были одной из многочисленных деталей всё более трудного ежедневного возвращения в повседневность — утренней борьбы.
Встать, открыть, наконец, глаза, подойти к окну, не найти снега, умыться; одеться, спуститься по винтовой лестнице к завтраку…
И всё же, каких бы страданий это ни стоило другим, нужно удаляться, поскольку случившееся невозможно высказать. Ему, конечно, хотелось быть ласковым с отцом и матерью, тем более, что они в последнее время так встревожены, но в этом он не может уступить. Если они решат — они, кажется, уже решили — сводить его к доктору Хауэлсу, чтобы его осмотрели, выслушали сердце через какой-то фонендоскоп, легкие, желудок — ладно, пусть. Он пройдет через это. Он ответит на их вопросы, это тоже, только может быть, не так, как они ожидают? Нет. Нельзя.
Тайный мир нужно сохранить, чего бы это ни стоило.
Скворечник на яблоне опустел, сезон крапивника кончился. Круглая черная дверца потеряла для этих птиц привлекательность. Сейчас они в других домах, других гнездах, на дальних деревьях. Но здесь крылось и нечто иное, неясное, едва проникавшее в сознание — будто он нечаянно на мгновенье прикоснулся к его краю, нечто дразнящее уголок глаза, край ума. Смешно — он так этого ждал, так ждал, и вдруг отвлекся на это баловство со скворечником, как бы намеренно отодвигая сладкое погружение в радость. Он сознавал эту задержку, этот усмехающийся, отрешенный, почти бессмысленный взгляд на скворечник; он знал, что последует за этим: его собственная мощеная крутая улочка, его дом, речушка внизу у пригорка, лавка бакалейщика с картонным человечком в витрине — и теперь, подумав об этом, он повернул голову, всё улыбаясь, кинул взгляд направо и налево сквозь солнечную пургу.
Да, снежная завеса, как он предчувствовал, была всё тут же, призрак метущего под сияющим солнцем снега, мягко и неизменно летящего, вихрящегося, замирающего, беззвучно сливающегося с тем, что уже укутал, как призрачный мираж, голубой яркий булыжник. Он упивался этим, застыв. Его красота, невыразимая ни словом, ни опытом, парализовала. Разве сравнится с ним сказка — ни одна сказка не рождала этого необычайного сочетания вечной прелести с чем-то безымянным, тихо и сладостно пугающим. Что же оно? Подумав об этом, он поднял глаза к окну своей спальни. Окно было открыто, и ему казалось, что он смотрит в комнату и видит себя самого, проснувшегося в постели. Он был там — в этот самый миг он был там, пожалуй, куда реальнее, чем здесь, стоя на краю крутой, мощеной булыжником улицы, подняв руку, чтобы заслонить глаза от снежного солнца. Но разве он выходил хоть раз из комнаты за всё это время? c того первого утра? И всё это происходит там же, и это то же самое утро, и он ещё не проснулся? И почтальон всё ещё не появился из-за угла?..