Течёт моя Волга…
Шрифт:
Владимир Григорьевич отличался изумительным тактом, никогда не перебивал собеседника ни в разговоре, ни во время пения. А только потом делал замечания, разъяснял, вносил поправки.
Захаров тщательно обрабатывал детали хоровой и инструментальной фактуры, добиваясь богатства и наполненности звучания. Он писал мелодию так, что певцу или певице хотелось ее петь, показывая все возможности своего голоса. Вот почему песни Захарова исполнялись всегда с охотой.
Композитор вносил в них множество поправок и изменений даже после того, как они звучали со сцены. Бывало и так. Принесет он ноты, а солисты хора
— Сами вы холодные, придиры, — полушутя-полусерьезно бурчал Захаров, но ноты забирал с собой домой на переработку. И на следующий день приносил новый вариант, который снова браковался ведущими исполнителями. Так проходило немало дней, репетиций, прежде чем песня появлялась на свет, обретая популярность.
Теперь с «высоты прожитых лет» я вправе сказать, что мое приобщение к русской песне началось в Хоре имени Пятницкого. Хор стал для меня школой познания песни и секретов ее исполнения. И сколько нового, неожиданного, поучительного открыл Захаров в народной песне! Он требовал проникновения не только в ее сюжет, но и в смысл, глубинное содержание, представляющее собой органичное единство слова и музыки.
У Захарова я училась постигать «подходы» к песне, отбирать выразительные средства в соответствии с образным строем произведения, серьезно анализировать его, ибо без этого, считал Захаров, исполнитель превратится в бесстрастного иллюстратора мелодии и текста. Распадутся внутренние связи, нарушится цельность песни. Он осуждал слащавую приторность некоторых певцов, сетовал на их дурной вкус, излишнюю жестикуляцию, подвывания и тому подобные «украшательства», которые мешают выявить истинную ценность народной музыки, требовал максимальной строгости и простоты исполнения.
— Мелодия песни должна литься потоком, — говорил он, — звуки должны словно нанизываться один на другой, тогда появится ровность темпа, устойчивость интонации.
Первостепенное значение придавал Захаров четкой дикции — основе русского пения. Он учил не только петь, но и говорить. Не просто объясняться на родном языке, а именно говорить. Чувствовать тяжесть, вес слова, его емкость, его происхождение. Владимир Григорьевич был воистину учителем русской поэзии, в которой он искал и находил множество удивительных примеров значительности слова. Можно сказать, что именно тогда, в годы работы в хоре, я поняла, что такое поэзия и как она необходима певцу. Стихи, знакомые с детства из школьных учебников и хрестоматий, вдруг начинали звучать по-новому, их образы обретали более глубокий смысл. Я стала чувствовать музыку стиха и музыку русской речи вообще. Иногда читала для себя вслух — училась говорить. Выписывала особенно полюбившиеся строчки, повторяла их на память, читала подругам. Так я проходила курс по истории русской поэзии. И когда через много лет мне захотелось составить специальную программу из старинных романсов, большинство их я уже знала по той гениальной поэзии, которая и вызвала к жизни прекрасную музыку.
Захаров по-отечески оберегал меня и от всего дурного, безвкусного, оскорбляющего девичью чистоту. В 1948 году с Хором Пятницкого мне впервые довелось побывать за границей — в Чехословакии, на фестивале искусств «Пражская весна». Не помню сейчас, в каком городе мы шли ярким солнечным днем по аллеям парка. Был выходной. Молодые парочки
— Люда! Пошли, пошли отсюда. Ишь, эротики несчастные, нашли место для упражнений.
«Кто такие «эротики»?» — спрашивала я себя, но задать этот вопрос Захарову не решилась.
По рекомендации Захарова я начала наведываться в Третьяковку, смотрела старую живопись, портреты тех, кто жил в одно время с создателями песен. Я видела, как надо носить народную одежду, как убирать волосы, какие искать позы и движения. Этот интерес к другим видам искусства был рожден моими конкретными нуждами, открывал в то время прекрасные высокие миры, с которыми теперь уже не расстаться.
Вот что такое большой учитель.
Всякому ученику нужен наставник.
Вспоминаю, как он уходил с концерта мрачный, недовольный. Значит, завтра на репетиции будет «разнос».
— Вы же не пели, а вчерашнюю прокисшую кашу ели. Вам и есть не хочется, а надо, заставляют. Так вы и пели, с кислыми физиономиями.
Захаров считал, что хорист должен быть настроен на песню, иначе она не станет художественным творением.
Подчеркивая необходимость громкого звучания, он иногда заставлял:
— Спойте так, чтобы милиционер на площади Маяковского услышал.
Мужественный и вовсе не сентиментальный человек, Владимир Григорьевич, слушая иные народные песни, с трудом мог сдержать слезы.
Как-то неожиданно Захаров изъял из программы одну из популярных и любимых им песен «Зеленая рощица». Все недоумевали, а он отказывался объяснить, в чем дело. Только некоторое время спустя признался, что в те дни песня так глубоко трогала его душу, так волновала, что он просто не мог ее спокойно слушать.
…На памятнике, установленном на могиле В. Г. Захарова на Новодевичьем кладбище в Москве, высечены слова: «Я любил свой народ, я служил ему».
Другим человеком, оказавшим на меня сильнейшее воздействие в пору моей работы в Хоре имени Пятницкого, была Лидия Андреевна Русланова.
Думаю, что трудно найти в нашей многонациональной стране человека, который не знал бы этого имени. Бесконечно счастливы те, кто работал вместе с ней, слушал ее песни, учился у нее подвижническому отношению к искусству.
По стареньким патефонным пластинкам я выучила все ее частушки и страдания. А впервые встретилась с ней на концерте в 1947 году. Мы выступали в первом отделении, во втором должна была петь Русланова.
Я протиснулась к щелке у кулисы и увидела, как вышла на сцену и низко поклонилась публике царственная своим обликом Лидия Русланова.
Чуть поведя плечами, она «выдала» такую озорную частушку, что ее пение потонуло в веселом смехе и рукоплескании зала. А потом — никогда не забуду — мгновенно переменила всю тональность выступления: запела «Степь да степь кругом». Меня поразил ее жест — она только и сделала, что опустила концы платка на грудь да подняла руку — и уже бескрайняя, зимняя степь предстала перед глазами…