«Тексты-матрёшки» Владимира Набокова
Шрифт:
Люди, о которых рассказывает Набоков, очерчены в высшей степени метко, но — как у Гоголя — им чего-то недостает, чего-то неуловимого и важнейшего: последнего дуновения, или, может быть, проще — души. Оттого, вероятно, снимок так и отчетлив, что он сделан с мертвой, неподвижной натуры, с безупречно разрисованных и остроумнейшим образом расставленных кукол, с какой-то идеальной магазинной витрины, но не с живого мира, где нет ни этого механического блеска, ни этой непрерывной игры завязок и развязок.{107}
Последовательно применяя принцип «убийства как искусства», Герман пишет свое произведение с мертвой модели, и, следовательно, мир, который он таким образом создает, — это мертвый,
В своем сочинении Де Квинси уделяет особое внимание известному убийце Уильямсу, которого он относит «к высшей элите художников, обладавших самой аристократической требовательностью к себе»{108}. Ради одной детали, которая как нельзя лучше совпадает с обстоятельствами убийства в «Отчаянии», приведу полностью комментарий Де Квинси по поводу двух убийств, совершенных Уильямсом и ошеломивших в декабре 1811 года всю Англию:
Относительно убийств, принадлежащих Уильямсу, — наиболее величественных и последовательных в своем совершенстве из когда-либо имевших место, — то я не в праве касаться их походя. Для всестороннего освещения их достоинств потребуется целая лекция — или даже курс лекций. Однако один любопытный факт, связанный с этой историей, я все же приведу, он доказывает, что блеск гения Уильямса совершенно ослепил взор криминальной полиции. Все вы, не сомневаюсь, помните, что орудиями, с помощью которых Уильямс создал свое первое великое произведение (убийство Марров), были нож и молоток корабельного плотника. Так вот, молоток принадлежал старику шведу, некоему Джону Петерсону, и на ручке были нанесены его инициалы. Этот инструмент, оставленный Уильямсом в доме Марров, попал в руки следователей. Но не секрет, джентльмены, что печатное уведомление об этих инициалах привело к немедленному разоблачению Уильямса: опубликованное раньше, оно предотвратило бы второе выдающееся его деяние (убийство Уильямсонов), совершенное двенадцать дней спустя. Тем не менее следователи скрывали эту улику от публики на протяжении долгих двенадцати дней — вплоть до осуществления второго замысла. Когда же таковой наконец воплотился, сообщение о находке передали в печать — очевидно, сознавая, что художник уже обеспечил себе бессмертную славу и блистательная его репутация не способна пострадать от какой-либо случайности.{109}
В случае Уильямса — молоток с инициалами, в случае Германа — палка с выжженным именем жертвы явились уликой против преступника. В том и другом случае полиция не сразу сообщила об этой улике, предоставив убийце возможность совершить второе преступление. Вторым преступлением Уильямса стало убийство Уильямсонов. Вторым «преступлением» Германа стало его произведение, повесть. И Уильямс, и Герман совершили второе «произведение-преступление» в доказательство гениальности первого. Брезгливого художника Уильямса раздражало, что пресса начала приписывать ему всякое провинциальное дело:
Между тем одинокий художник, вкушая покой в самом сердце Лондона и укрепляя свой дух сознанием собственного величия, подобно доморощенному Аттиле — «бичу Божиему» … безмолвно готовил веский ответ периодическим изданиям — и на двенадцатый день после дебюта возвестил о своем присутствии в Лондоне публикацией, которая довела до всеобщего сведения абсурдность мнений, приписывавших ему пасторальные наклонности: он вторично потряс общественность, истребив без остатка еще одно семейство.{110}
Герман совершил свое второе «преступление», т. е. написал повесть, тоже в доказательство своей гениальности, в защиту «идеального убийства», в котором публика не приметила
Этот вульгарный go^ut de comparaison [7] приведет нас к гибели. У каждого произведения свои особенности, всякий раз неповторимые. {111}
Глава третья
ГНОСТИЧЕСКАЯ ИСПОВЕДЬ В РОМАНЕ («ПРИГЛАШЕНИЕ НА КАЗНЬ»)
1. Метафизика
…[Бог] пытке невинных посмеивается.
7
Вкус к сравнениям (фр.).
Перейдем к рассмотрению другого произведения Набокова, роману «Приглашение на казнь», который тоже принадлежит к типу «текста-матрешки». Этот роман содержит произведение героя («исповедь» Цинцинната), составляющее одну десятую часть текста. По словам Набокова, первый черновик романа был написан «за две недели восхитительного возбуждения и сдерживаемого вдохновения»{112} в 1935 году. Роман печатался в 1935–1936 годах в «Современных записках» (№ 58–60), а в 1938 году вышел отдельной книгой в Париже. Более двадцати лет спустя на вопрос критика: «К какому из ваших романов вы питаете наибольшую привязанность, какой ставите выше других?» — Набоков ответил: «Наибольшую привязанность — к „Лолите“, выше всех ставлю — „Приглашение на казнь“».{113}
Роман сразу обратил на себя внимание русской эмигрантской критики, которая сочла его одним из наиболее удачных произведений молодой эмигрантской литературы. О романе писали В. Ходасевич, П. Бицилли, С. Осоргин, В. Варшавский и др. Подробное рассмотрение этих критических отзывов заслуживает отдельной работы. В виде вступления к настоящей главе я ограничусь лишь кратким перечислением основных идей трех критиков.
С литературоведческой точки зрения наиболее ценные открытия содержатся в статьях П. Бицилли. В статье «Возрождение аллегории»{114} Бицилли провел ряд интересных параллелей между Набоковым и русскими писателями XIX века: Гоголем, Достоевским, Салтыковым-Щедриным. Отвечая на шаблонные выступления русской эмигрантской критики, которая неоднократно отмечала «нерусскую черту» в творчестве Набокова,{115} Бицилли указал на «родимые пятнышки»,{116} которые свидетельствуют о связи «Отчаяния» и «Приглашения на казнь» с традицией русской литературы XIX века.
Бицилли говорит об аллегоризме романа. Бердяев назвал свою эпоху «новым средневековьем». Бицилли пишет, что «при чтении Сирина то и дело вспоминаются образы, излюбленные художниками исходящего средневековья».{117} В рецензии на «Приглашение на казнь» Бицилли в аллегорическом смысле толкует и роль центральных героев романа:
Цинциннат и м-сье Пьер — два аспекта «человека вообще», everyman'a английской средневековой «площадной драмы», мистерии. «М-сье-пьеровское» начало есть в каждом человеке, покуда он живет, т. е. покуда пребывает в том состоянии дурной дремоты, смерти, которое мы считаем жизнью. Умереть для «Цинцинната» и значит — вытравить из себя «м-сье Пьера»…{118}