Темное прошлое человека будущего
Шрифт:
Оставалось последнее средство, старое и уже мною испытанное.
Пунцовая буква "М" светила мне издалека сквозь пустую тьму, сквозь дождь и мокрый снег. Удобно устроившись на сиденье, я стал снова ездить по кольцевой круг за кругом, день за днем.
Поначалу это помогло. Я чувствовал плечи попутчиков, стискивающие меня со всех сторон, как бы говоря мне: "Держись ".
Каменный уют старых станций – "Курской ", "Октябрьской ", "Парка культуры " – был надежен и непоколебим. Мне начинало казаться, что вся моя жизнь была только бесконечным из года в год кружением по кольцевой с одними и теми же повторяющимися станциями, что ничего, кроме этого, в ней не было, но ничего больше и не нужно, потому что здесь и так все есть: жизнь целой страны, ее прошлое, настоящее, будущее, и моя в ней, втиснувшаяся в угол сиденья и не желающая иного, кроме как ехать и ехать, сжимаясь от грохота…
Однажды
Эвридикой, но сильно перевранную. Я прошел мимо, и мелодия засела во мне, поймав меня на свой извилистый крючок. На эскалаторе отголоски скрипки еще были слышны, но и дальше, на платформе, пока в ожидании поезда я разглядывал в нишах фигуры солдат, партизан и шахтеров, навязчивая мелодия не стихала у меня в ушах. Фигуры выступали из ниш навстречу друг другу, точно из-за кулис на сцену, расправив плечи, выкатив колесом груди, как будто их отлили в бронзе в тот самый момент, когда они набрали полные легкие воздуха, чтобы запеть. И когда поезд въехал на станцию, в его грохоте я услышал их легшие на неотвязную мелодию прорвавшиеся голоса. Это был ураганный хор, неуклонно набирающий силу, поднимающийся все выше и выше по мере того, как поезд, оставив станцию позади, набирал скорость в тоннеле. Он не перекрывал гул поезда, но и не заглушался им, я понимал, что он на самом деле и был им – гулом, ставшим музыкой.
Скорее на кольцо, там все будет снова в порядке!
Но когда на "Курской " я пересел на кольцевую, хор не стих, наоборот, к мужским голосам присоединились женские: плачущие, умоляющие, жалующиеся, разгневанные. Не найдя сначала свободного места, я опрометчиво встал спиной по ходу движения, и мне тут же начало казаться, что поезд не едет по горизонтальному тоннелю, а вместе со всем голосящим в апокалипсическом ужасе хором низвергается вниз, к центру Земли. Над зашедшимися от страха женскими голосами воздвигались мужские, злорадно-торжествующие, затем женские вновь брали верх. Это была нескончаемая фуга, беспрерывно нагнетающая пафос опера московского метрополитена – метропера, как сократили бы в годы, когда начиналось его строительство. Станции менялись, как декорации сцен. После того как я сел на освободившееся место, головокружительное падение прекратилось, но сила размытой мелодии продолжала нарастать от одной станции к другой. Мелодия, впрочем, скоро сделалась неразличима в ничем не управляемом многоголосие, только обрывки ее иногда всплывали на его поверхность. Отдельным пронзительным женским голосам удавалось возвыситься над общей лавиной, но надолго их не хватало, и кипящая звуковая лава вновь поглощала их. Это была смесь всех когда-либо слышанных мной опер, сплошной сумбур вместо музыки. Больше всего мне хотелось, закрыв глаза, погрузиться в нее полностью, и я уже готов был порвать последнюю связь с действительностью, когда увидел пьяного, приближающегося ко мне по вагону. Он шел, едва не падая, цепляясь за поручни, матерясь и наступая на ноги пассажирам. Еще раньше, чем как следует разглядеть его, я узнал Гурия. Где-то он уже успел схлопотать по морде: рот его был разбит, губы распухли и слиплись. Белый плащ весь был заляпан грязью. Пьян он был настолько, что я даже не мог понять, признал он меня или просто плюхнулся рядом, потому что место оказалось свободным. Сначала он сидел молча, медленно клонясь в мою сторону, затем осторожно разлепил языком спекшиеся губы, так что между ними образовалась темная трещина, точно лопнула кожура сгнившего помидора, и я услышал:
– Это она из-за меня… Мне назло… Специально… Я ей сказал, когда уходил, что вечером приду, чтоб пол помыла… и не пришел… Не вышло… – Гурий развел руками. – Она, когда газ открывала, думала, что я приду и все обойдется… Попугать меня хотела… А я взял и не пришел… Загулял немножко…
Несколько раз Гурий пытался выпрямиться, но в конце концов сдался, и голова его ласково легла ко мне на плечо. "Не вышло…
" – еще раз повторил он и сонно выругался. Я сидел, замерев, его мокрые волосы щекотали мне шею. Последний раз у меня на плече так лежала Иринина голова. Ощущение чужого тела, расслабившегося до полного доверия, чужого виска на плече напоминало о совершенно забытом мной за последнее время чувстве покоя. Мы потеряли с ним одно и то же, он даже больше, чем я, и так же, как я, он винил себя в происшедшем,
Вдруг Гурий издал рычащий звук, горло его раздулось, ликующий хор оглушительно взмыл ввысь… Я успел вскочить, и его вырвало в основном на пол вагона, но спасти недавно купленные брюки мне все-таки не удалось.
Этот случай оказался последней каплей, которой не доставало моей решимости порвать замкнутый круг. Жить, ничего не меняя, дальше было невозможно. Я предпринял необходимые шаги и после некоторых хлопот, полезных для меня хотя бы тем, что позволяли отвлечься и ни о чем другом не думать, оформил по не вполне подлинным документам выезд в Германию. В России меня больше ничто не удерживало.
6
В Германии " болезнь Некрича " пошла у меня на спад. Сама по себе перемена обстановки сыграла, возможно, решающую роль. В московской атмосфере, очевидно, присутствовало что-то способствующее развитию болезни, она была вся заражена вирусом
Некрича. В Германии же, среди честных немецких вещей, не норовящих обернуться декорациями, как в некричевой квартире, и не претендующих на то, чтобы представлять эпоху, как у
Лепнинского, я сразу пошел на поправку. Улучшение началось, возможно, еще в Москве – метропера, как я понял задним числом, была кризисом болезни, ее высшей и переломной фазой, – но по-настоящему почувствовал я его уже после пересечения границы с первой порцией Bratwurst mit Kohl, запитой рюмкой Jaђ germeister'a. Случались, конечно, и рецидивы, когда, например, зачитавшись какой-нибудь книгой у прилавка книжного магазина, я не мог, оторвав от нее глаза, понять, как здесь очутился и что делаю в этой незнакомой мне стране среди совершенно чужих людей.
Но замешательство продолжалось, как правило, не больше минуты.
Очень помогала в борьбе с " болезнью Некрича " работа над начатой в Москве рукописью. Благодаря ей вопрос о том, сколько ложек сахара класть в чай или, может быть, положить вместо сахара масло и соль, как калмыки, меня больше не мучил, потому что, садясь за нее по утрам, я получал себя готовым вместе со всеми своими вкусами из уже написанных страниц. Лишние вопросы отпадали сами собой.
Местом жительства из предложенных мне в посольстве вариантов в память о Некриче я выбрал Мюнхен. Мне понравилась провинциальная роскошь его модерна, помпезность Леопольдштрассе, английский сад, студенческий Швабинг, мосты через Изар с грудастыми каменными бабами, а всего больше – бесчисленные бирштубе, биргартены и кнайпе. Слушая в кафе разговор за соседним столиком двух немцев – один в бакенбардах, другой в круглых битловских очках, – обсуждающих за кофе со сливками политическую ситуацию где-нибудь в Алжире или Конго, я думал, стыдясь своей аполитичности: "Это и есть Европа ".
В первую же неделю я наткнулся на улице на бывшего однокурсника, с которым не виделся лет десять. Я сказал ему, как, мол, странно, ни разу за много лет не пересечься в Москве, чтобы встретиться за границей. "Ничего удивительного, здесь все русские рано или поздно встречаются,- ответил он, – как на том свете ".
С его помощью мне удалось снять сравнительно недорогую комнату недалеко от центра. С соседом мне, правда, не повезло: он учился в музыкальной школе и то и дело с чисто немецким упорством принимался терзать свою скрипку, мешая мне работать. Но и здесь нашелся выход: я обнаружил неподалеку русское кафе, открытое семейной парой из Петербурга, где днем было всегда пусто, и стал уходить писать туда. Эмигранты начинали собираться только к вечеру, а по-настоящему людно там бывало лишь по выходным и в пятницу, мне рассказывали, что в эти дни выступают даже специально приглашенные музыканты, но с меня хватало соседской музыки, и в выходные я в кафе не появлялся. Отношения с хозяевами заведения сложились так хорошо, что они то и дело пытались угостить меня пивом за свой счет. Когда у меня не хватало силы воли отказаться и вместо обычной кружки я выпивал две или три, на страницах рукописи среди реальных лиц возникал маленький Некрич в армячке и лаптях, или его покойная бабушка, или они вместе. Как-то с пьяных глаз я чуть было не ввел в повествование даже дедушку Некрича, но, протрезвев, не смог разобрать написанного и вынужден был все перечеркнуть.
Иногда, особенно когда дело доходило до эпизодов, связанных с
Ириной, я, вместо того чтобы писать, целыми часами глядел в окно кафе, вспоминая ее. Поверх немецкой улицы с велосипедистами и машинами я видел нашу первую встречу в вагоне метро, когда, уже прижатый к ней, не решался ее узнать, движение, которым она, стиснутая со всех сторон, откидывала волосы с глаз, страх одиночества на ее лице, когда мы растерялись в толпе… В такие дни мне, как правило, не удавалось написать ни строчки, зато напивался я так, что едва находил дорогу домой.