Тень каннибала
Шрифт:
Потом разговор вскользь коснулся больной для Пигулевского темы, а именно плачевного состояния московского водо-канализационного хозяйства. Прорыва канализации Марат Иванович боялся больше, чем конца света, поскольку в подвале у него находилось книгохранилище. Привычно поддакивая старику, сетовавшему на городские власти, до сих пор использующие проложенную еще при царе Горохе канализацию, Илларион подумал, что пора закругляться. Еще чуть-чуть, и разговор снова перешел бы на его дела, а этого Забродову не хотелось. Пигулевский до сих пор сохранил довольно редкую в его возрасте черту — живое детское любопытство. Он обожал докапываться до сути вещей и явлений, а Иллариону вовсе не хотелось, чтобы неугомонный старикан ненароком выкопал благополучно похороненного Ярослава Велемировича
— Уже? — огорченно спросил Пигулевский.
— Пора и честь знать, — ответил Илларион. — Да и дела ждут. В общем, труба зовет.
— Какие там у тебя дела, аферист, — проворчал Марат Иванович.
В это время в дверь вежливо постучали. Пигулевский крикнул: «Войдите!», и дверь распахнулась, пропустив невысокого, но довольно крепкого с виду человека лет сорока пяти или пятидесяти, одетого и причесанного так, как одеваются и причесываются люди, стремящиеся подчеркнуть свою принадлежность к творческой интеллигенции. Его темные с проседью волосы были зачесаны назад и не лишенной некоторой волнистости гривой ниспадали на воротник старомодного замшевого пиджака песочного цвета. Спереди эта грива уже начала заметно редеть, образовав глубокие залысины, которые открывали высокий лоб. У вошедшего был крупный, красиво вылепленный нос и маленький твердый рот. Впечатление немного портил мелкий, по-черепашьи скошенный назад подбородок, под которым болтался дряблый кожаный мешок, какие бывают у некоторых ящериц. Под распахнутым воротом черной рубашки виднелся мастерски повязанный шелковый шейный платок нейтральной расцветки. Идеально отутюженные кремовые брюки были стянуты в талии узким кожаным ремешком и свободно ниспадали на коричневые, несколько старомодные туфли. Иллариону подумалось, что лет двадцать назад такой наряд был бы уместным и даже, наверное, роскошным. Теперь же он несколько резал глаз, подчеркивая консервативность своего хозяина.
— Здравствуйте, Марат Иванович, — тихим интеллигентным голосом произнес пришелец, протягивая Пигулевскому небольшую аккуратную ладонь. На Иллариона он при этом почему-то даже не взглянул. Забродов тут же подумал, что визитер Марата Ивановича либо болезненно застенчив, либо отвратительно воспитан… либо и то и другое. — А я снова к вам. Простите, что без звонка. Пробегал мимо и решил заглянуть, узнать, как дела.
Губы Марата Ивановича раздвинулись в приветливой улыбке, которая, впрочем, не затронула его глаз. Внешне Пигулевский был само радушие и гостеприимство, но Забродов знал старика не первый год и отлично видел, что посетитель ему, что называется, не в жилу.
Илларион очутился в довольно затруднительном положении: уйти не попрощавшись он не мог, а новый посетитель с ходу завладел вниманием Пигулевского. Кроме того, обладатель замшевого пиджака и черепашьего подбородка стоял точнехонько в дверях, загораживая Забродову выход. Илларион немного подождал, всем своим видом выражая желание выбраться из кабинета, а потом пожал плечами и снова сел.
Посетитель завел с Пигулевским какой-то деловой разговор. Илларион не вслушивался в их беседу, целиком уйдя в изучение одной из приобретенных Маратом Ивановичем книг. Книга была великолепна, и Забродов мысленно уговаривал себя, что завидовать нехорошо.
Спешить ему было некуда, но бесцеремонность обладателя замшевого пиджака вызывала раздражение. Тут Илларион очень кстати вспомнил, что у него есть к Пигулевскому срочное дело, и в мыслях поблагодарил бесцеремонного посетителя за непредвиденную задержку. Дело было мелкое, но щепетильное: нужно было отдать Марату Ивановичу деньги за подаренный Пантюхину перстень. Конечно, подарок был сделан зря. Тогда Иллариону казалось, что Тюха и его приятели могли знать что-то, что помогло бы ему выйти на каннибала. Они могли сами не придавать значения ценной информации, которой владели, могли не понимать, что держат в руках путеводную нить… Теперь Илларион убедился, что напрасно приваживал подростков, осторожно развращая
«Вот опять, — с отвращением подумал Илларион. — Сколько можно?! Хватит, хватит уже! Моя миссия закончена — пусть бесславно, но окончательно и бесповоротно. Пусть теперь у Сорокина по этому поводу голова болит. Ему, в конце концов, за это деньги платят, а я кто такой? Я — так, свободный художник, артист погорелого театра, военный пенсионер…»
— Нет уж, Марат Иванович, — внезапно проник в его сознание подчеркнуто вежливый, с оттенком превосходства голос посетителя, — это вы меня извините. Я, несомненно, уважаю ваш вкус, но, как говорится, истина дороже. Этот ваш ландшафтик — бездарная мазня, буквалистская попытка слепо копировать не поддающуюся копированию природу. Для этого, в конце концов, существует фотоаппарат. И потом, обратите внимание на гамму. Это же черт знает что! Знаете, на что это похоже? На подгорелую яичницу, плавающую в подсолнечном масле. Нет, я бы еще понял, если бы это была работа кого-то из старых мастеров, но я же отлично вижу в углу подпись и дату — девяносто девятый год! Только не пытайтесь меня убедить, что это тысяча восемьсот девяносто девятый…
— Да нет, зачем же, — подозрительно спокойно сказал Пигулевский. Тысяча девятьсот… Не знаю, право, Владимир Эдгарович, чем вы недовольны. На мой взгляд, автор — очень талантливый молодой человек, подающий большие надежды. В наше время редко встретишь молодого художника, который не гонится за внешним эффектом и не спешит, как они теперь выражаются, нашинковать побольше капусты, а пишет так, как ему подсказывает душа…
— Какая там душа! — отмахнулся посетитель со странным отчеством. Душа душой, милейший Марат Иванович, но существуют же какие-то объективные критерии!
— Черта с два, — неожиданно для себя самого вмешался в разговор Илларион Забродов. — Какие еще объективные критерии? Откуда в искусстве объективные критерии? Где вы вообще видели знатока или любителя искусства, который был бы объективным?
Посетитель не спеша повернул к Иллариону удивленное лицо, бегло осмотрел его, как водитель осматривает внезапно упавшее поперек проселочной дороги дерево, и снисходительно заявил:
— Простите, но вы явно не относитесь к категории знатоков.
Выпустив этот уничтожающий залп, он снова повернулся к Марату Ивановичу.
— Простите и вы меня, — сказал ему в спину непотопляемый Забродов, но мне кажется, что большинство сегодняшних так называемых знатоков просто болтливые дармоеды. Настоящих знатоков единицы. Ну, десятки или даже сотни. Это те, кто способен с первого взгляда отличить работу старого мастера от подделки и назвать рыночную стоимость — разумеется, только в том случае, когда вообще может идти речь о продаже. Вот они объективны. А те, кто с пеной у рта спорят о том, какой способ наложения мазка лучше, а какой никуда не годится, — просто хорошо оплачиваемые болтуны, паразитирующие на художниках. Сто раз пытался их слушать и даже читать, и ничего не выходит. Мне все время мешает один вопрос: откуда этим умникам известно, что именно хотел сказать художник? А художники не говорят, они пишут. А если художник начинает болтать, то это уже не художник, а пушкарь, как справедливо подметил один веселый сын турецко-подданного.
Последнее замечание, похоже, задело Владимира Эдгаровича за живое. Он с неохотой повернулся к Забродову лицом и сказал:
— Ну, хорошо. Допустим, объективных критериев оценки живописного произведения не существует. А какие же, по-вашему, существуют?
— Чисто субъективные, — быстро ответил Илларион. — Вам нравится, а мне не нравится, и наоборот. А окончательную точку в таких спорах может поставить только время. Халтура недолговечна. В конечном итоге техника живописи мало что решает в судьбе картины. Если вещь написана от души, она рано или поздно получит признание. А выполненная на высоком техническом уровне халтура в лучшем случае принесет своему создателю энную сумму в твердой валюте.