Тень от шпаги. Морфология литературного произведения
Шрифт:
Примечательно, что в конце повести мы видим отрезанную голову, которая успевает кивнуть нашему герою: «он присутствовал при казни Пугачева, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу». Пушкина интересовали подобные штуки. Мертвого двойника, который вдруг оживает и подает знак герою, мы встречаем и в других произведениях Пушкина («Каменный гость», «Медный всадник», «Утопленник»). В «Медном всаднике» и «Утопленнике» этот живой мертвец возникает из водной стихии, из бури (как возникает из снежной бури и Пугачев в «Капитанской дочке», помогая довести кибитку Гринёва до жилья, до постоялого двора. Кстати сказать, на постоялом дворе Гринёв становится невольным свидетелем «воровского разговора» между мужиком-вожатым и хозяином двора. В этом непонятном для героя жаргоне проявляется особый язык, язык мифический, птичий, звериный. Из такого обрядового языка, как известно, и происходит поэзия). Вот, например, медный всадник:
……………… ПоказалосьЕму, что грозногоВ «Утопленнике»:
Долго мертвый меж волнамиПлыл качаясь, как живой;Проводив его глазами,Наш мужик пошел домой.<…>Уж с утра погода злится,Ночью буря настает,И утопленник стучитсяПод окном и у ворот.Да и пушкинская «Песнь о вещем Олеге» о том же – о роковом мертвеце, в котором пробуждается жизнь:
Из мертвой главы гробовая змия,Шипя, между тем выползала…В. М. Васнецов. Олег у костей коня. 1899 год
У Квикега из романа Мелвилла тоже странный вид, особенно вид головы. Она похожа на голову идола или мертвеца. Измаил в ужасе, увидав «нечеловеческий цвет его лица», а также его бритую голову: «лысая багровая голова была как две капли воды похожа на заплесневелый череп».
В дальнейшем Измаил и Квикег братаются (как братаются Рогожин и князь Мышкин, обменявшись крестами, как братаются Гринёв и Пугачев, обменявшись тулупами, – звериный аспект Пугачева, кстати сказать, состоит не только в его «заячьем тулупе», он неоднократно и многообразно подчеркивается в повести), нанимаются вместе на китобойное судно, становятся, по ощущению Измаила, как бы «сиамскими близнецами»:
«Поскольку я сидел с моим дикарем в одном вельботе, работая позади него вторым от носа веслом, в мои веселые обязанности входило также помогать ему теперь, когда он выполняет свой замысловатый танец на спине кита. Все, наверное, видели, как итальянец-шарманщик водит на длинном поводке пляшущую мартышку. Точно так же и я с крутого корабельного борта водил Квикега среди волн на так называемом “обезьяньем поводке”, который прикреплен был к его тугому парусиновому поясу.
Это было опасное дельце для нас обоих! Ибо – это необходимо заметить, прежде чем мы пойдем дальше, – “обезьяний поводок” был прикреплен с обоих концов: к широкому парусиновому поясу Квикега и к моему узкому кожаному. Так что мы с ним были повенчаны на это время и неразлучны, что бы там ни случилось; и если бы бедняга Квикег утонул, обычай и честь требовали, чтобы я не перерезал веревку, а позволил бы ей увлечь меня за ним в морскую глубь. Словом, мы с ним были точно сиамские близнецы на расстоянии. Квикег был мне кровным, неотторжимым братом, и мне уж никак было не отделаться от опасных родственных обязанностей, порожденных наличием пеньковых братских уз».
Обратите внимание, что Квикег здесь получает ипостась обезьяны. И сравните с обезьяной из стихотворения Владислава Ходасевича «Обезьяна», где звериный двойник-антипод, заглянув в глаза поэта, вызывает в нем видение, похожее на то, что сопровождало Изиду у Нерваля или девушку у Джойса:
Была жара. Леса горели. НудноТянулось время. На соседней дачеКричал петух. Я вышел за калитку.Там, прислонясь к забору, на скамейкеДремал бродячий серб, худой и черный.Серебряный тяжелый крест виселНа груди полуголой. Капли потаПо ней катились. Выше, на заборе,Сидела обезьяна в красной юбкеИ пыльные листы сирениЖевала жадно. Кожаный ошейник,Оттянутый назад тяжелой цепью,Давил ей горло. Серб, меня заслышав,Очнулся, вытер пот и попросил, чтоб дал яВоды ему. Но чуть ее пригубив, —Не холодна ли, – блюдце на скамейкуПоставил он, и тотчас обезьяна,Макая пальцы в воду, ухватилаДвумя руками блюдце.Она пила, на четвереньках стоя,Локтями опираясь на скамью.Досок почти касался подбородок,Над теменем лысеющим спинаВысоко выгибалась. Так, должно быть,Стоял когда-то Дарий, припадаяК дорожной луже, в день, когда бежал онПред мощною фалангой Александра.Всю воду выпив, обезьяна блюдцеДолой смахнула со скамьи, привсталаИ – этот миг забуду ли когда? —Мне черную, мозолистую руку,Еще прохладную от влаги, протянула…ЯЗдесь не только обезьяна является двойником-антиподом, но и Дарий (сравните с «персиянином» из гоголевского «Портрета» или «Невского проспекта»), и «бродячий серб, худой и черный». Это все один и тот же двойник – троящийся, пульсирующий. Териоморфный двойник-антипод.
По поводу серба. В заключительной повести романа Лермонтова «Герой нашего времени», в «Фаталисте», появляется серб Вулич («высокий рост и смуглый цвет лица, черные волосы»). Это – двойник Печорина. Сорвавшийся выстрел Вулича в собственную голову отражается в выстреле казака в Печорина, когда Печорин хочет его захватить: «…я, приложив глаз к щели, следил за движениями казака, не ожидавшего с этой стороны нападения, – и вдруг оторвал ставень и бросился в окно головой вниз. Выстрел раздался у меня над самым ухом, пуля сорвала эполет».
Кроме того, в последней главе романа Лермонтова рассказывается об игре Вулича и Печорина – сначала карточной, а затем переходящей в своего рода «русскую рулетку», – то есть об игре, переходящей в жизнь и становящейся при этом смертельной. (Игра с героем – одно из типичных действий двойника. Особенно игра со смертельным исходом. Вспомните и шахматные фигуры, которые Гарри пытается достать из кармана, «чтобы немного поколдовать и изменить весь ход <…> партии», но достает вместо них нож.) И, конечно, речь в главе «Фаталист» идет о возможности или невозможности обретения власти над судьбой.
Кадр из фильма Ингмара Бергмана «Седьмая печать» (1957). Рыцарь играет в шахматы с ангелом смерти на фоне моря. Этому предшествовала картина: два коня на фоне моря
А вот как Измаил и Квикег, оказавшись уже на корабле, ткут судьбу, соединяя свободу и необходимость:
«День был пасмурный и душный, матросы лениво слонялись по палубе или, перегнувшись через борт, бездумно следили за свинцовыми волнами. Мы с Квикегом мирно ткали мат для нашего вельбота. Так тихо было все кругом, в воздухе словно притаилось какое-то волшебство, какое-то обещание радости, и каждый примолкший матрос был словно невидим, растворившись в самом себе.
За тканьем мата я играл роль помощника или пажа при Квикеге. И в то время как я пропускал уток – марлинь между длинными прядями основы, пользуясь вместо челнока своей собственной рукою, а стоящий сбоку Квикег подсовывал время от времени между нитями свой тяжелый дубовый меч-бёрдо и, рассеянно вперившись в морскую даль, не глядя, не думая, подгонял вплотную поперечные волокна, над кораблем и над всем морем царила такая странная дремотная тишина, нарушаемая по временам лишь глухими ударами деревянного меча, что мне стало казаться, будто передо мною – Ткацкий Станок Времени, а сам я – только челнок, безвольно снующий взад и вперед и плетущий ткань Судьбы».
В романе Томаса Манна «Волшебная гора» (1924) главный герой Ганс Касторп, попав на «волшебную гору» (в швейцарский горный туберкулезный санаторий), встречает там как бы свою Музу (однако, поскольку он не поэт, а инженер, назовем ее «Прекрасной Дамой») – русскую пациентку (с французской фамилией) Клавдию Шоша. Она ему кого-то напоминает. И вот в какой-то момент Ганс Касторп идет в горы и впадает там в сон – и видит свое школьное детство. И понимает, что Клавдия Шоша напоминает ему мальчика, Пшибыслава Хиппе, с которым он учился в школе, к которому его непреодолимо, настойчиво тянуло, но с которым он заговорил только один раз. Мальчик был, как и Клавдия, экзотического происхождения и соответствующей внешности:
«Он родился в Мекленбурге и, видимо, унаследовал от предков смешанную кровь – германскую и вендо-славянскую, или наоборот. Его коротко остриженные волосы на круглой голове были белокурыми, а глаза, голубовато-серые или серо-голубые, подобно изменчивому и неопределенному цвету далеких гор, имели необычную форму: они были узкие и даже чуть раскосые, а под ними резко выступали широкие скулы – склад лица, отнюдь не уродовавший мальчика и делавший его даже привлекательным, но послуживший достаточным основанием для того, чтобы товарищи прозвали его “Киргизом”».
На распутье
2. Лэрн
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
стимпанк
рейтинг книги
Энциклопедия лекарственных растений. Том 1.
Научно-образовательная:
медицина
рейтинг книги
