Тень парфюмера
Шрифт:
Удерживаться в той точке, где слово, средоточа забвение в своем рассеивании, позволяет ему прийти к себе.
Большое заточение
Желание в отношении забвения, предварительно вписанного за памятью, не способного припоминать и всегда предшествующего и стирающего опыт следа, есть такое движение, исключаемое и этим обозначаемое как самому себе внешнее, которое требует таким образом опыта никогда не проартикулированного: непроартикулированного. Однако именно эта непроартикулированность внешнего (запредельного) предлагается, по-видимому, в той самой закрытой структуре, которая создает из интернирования структуру и из структуры интернирование, когда сказанное (определенной культуры) отстраняет, отклоняет, запрещает превосходящее его (предел). Закрытие внешнего (запредельного), установление его в ожидаемую или исключительную интериоричность (во внутреннее) – такова требовательность, ведущая общество, или мимолетный разум, к существованию безумия, к осуществлению его возможным.
Требовательность, ныне ставшая нам почти ясной благодаря книге Мишеля Фуко [28] ,
28
Речь идет о книге М.Фуко «Ненормальные». – Примеч. ред.
Перечитаем эту книгу в подобной перспективе. В Средние века безумцев интернируют более систематично, и мы видим, что идея интернирования унаследована: это следствие движения исключения в предшествующих эпохах, толкающее общество к заточению прокаженных, а после их (почти внезапного) исчезновения – к поддержанию необходимости отстранения теневой стороны человечества. «Зачастую игры исключения обнаруживаются странно схожими в том же самом: нищие, башибузуки и умалишенные возьмут оставленную роль прокаженного». Это как запрет на особый характер. Совершенно обособляясь и все-таки удерживаясь отступлением в чарующую близь, утверждается и выступает тайно присущая людям нечеловеческая возможность. Итак, можно сказать, что именно это обязательство исключать – исключение как неизбежная «структура» – обнаруживает, вызывает и узаконивает подлежащие исключению существа. Это не моральный приговор или простое практическое обособление. Священный круг замыкает истину, чуждую и опасную: истину крайнюю, грозящую всякой власти быть истинной. Истина эта – смерть, болезнью которой является живое присутствие; когда затем наступает эпоха безумия, все еще смертью является истина, но чуть глубже, в обличительной серьезности, обнаруживается сменившая мрачный череп пустая глупая башка, вместо похоронного оскала – бессмысленный хохот, Гамлет перед Париком, мертвым шутом, дважды шутом: это обворожительная мощь неприступной истины, не просто безумие, но его выражение, производящее по мере приближения эпохи Возрождения два вида опыта: опыта, можно сказать, трагического или космического (безумием разверзается бурлящая бездна подземного насилия, подобная чрезмерному, опустошительному и тайному знанию) и опыта практического, принимающего вид морального сатира (жизнь – это фатовство, насмешка, и покуда имеется ничего не сулящее «безумное безумие», то имеется и «мудрое безумие», иронично принадлежащее разуму и обладающее правом на похвалу).
Это – Ренессанс, освобождающий и совсем смягчающий загадочные голоса. «Король Лир», «Дон Кихот» – это торжество безумия. И Монтень, размышляя о Тассо и восхищаясь им, спрашивает себя, не обязан ли он своим плачевным состоянием тому величайшему озарению, ослепившему его, «этой редкой склонности к душевным порывам, лишившей его движения и души». С наступлением классического века разрешаются два движения. «Странным переворотом» Декарт низводит безумие к безмолвию; это торжествующий прорыв первого «Размышления»: отказ от всякого сумасбродства, требуемый пришествием ratio. С образцовой твердостью он удостоверяет: «Но ведь это безумцы, и я был бы таким же сумасбродом, если бы поступал, как они». Подтверждается это одной фразой: если во время бодрствования я могу еще представить себе, что сплю и вижу сон, то я не в силах мысленно вообразить себя безумным, ибо безумию чужды опыт сомнения и реальность мысли. Внемлем такому изречению, это решающий момент западной истории: человек как бытие разума, признание независимости способного к истинному субъекта – это невозможность безумия. Конечно, людям случается быть безумными, но сам человек, субъект в человеке, не сумел бы им стать, ведь человеком является лишь тот, кто признанием независимого «Я» бытийствует в главном выборе против Безрассудства, лишиться, некоторым образом, такого выбора значило бы очутиться вне человеческой возможности и выбрать не быть человеком.
«Большое Заточение», происшедшее как бы в одночасье (однажды утром в Париже останавливают 6000 человек), подтверждает такое изгнание безумия, значительно его распространяя. Изолируя безумцев, одновременно их смешивают с отверженными и лоботрясами, с дебоширами и невеждами, с вольнодумцами и тугодумами. Позднее, в прогрессивные эпохи, будут негодовать и усмехаться над этой путаницей, и делать это зря, ибо такое смыслообильное движение указывает на то, что XVII век не сводит безумие к безумию, а, напротив, воспринимает отношения между безумием и иным радикальным опытом, затрагивающим либо сексуальность, либо религию, атеизм и святотатство, либо свободомыслие, то есть, резюмирует М. Фуко, отношения вольной мысли и системы страстей. Иначе говоря, именно то, что выстраивается установленное в безмолвии и сокрытии Большого Заточения, через движение, названное Декартом изгнанием, является самим миром Безрассудства, в котором безумие лишь часть, к этому миру классицизм присовокупляет сексуальные предписания, религиозные запреты, все избытки мысли и сердца.
Безмолвно длится этот моральный опыт безрассудства, эта изнанка классицизма, рождая едва видимый социальный механизм: закрытое пространство (где ютятся безумцы, неверные, еретики, неправедные), зияющая в сердце мира пустота, грозная волна, от которой разум ограждается высокими
Только в XIX веке распадается родство «отчуждения» врачей и «отчуждения» философов. Разрывается коммуникация, которую представляло, вплоть до реформы Пинеля, соприкасание существ неразумных и существ умалишенных, этот безмолвный диалог безумия, пущенного на волю, с безумием, скрытым в болезнь. Безумие обретает свою специфичность, оно становится чистым и простым, оно впадает в истину, оно отрекается от негативной необычности и помещается в тихую позитивность познаваемых вещей. Позитивизм (остающийся, впрочем, связанным с формами буржуазной морали) под видами филантропии обуздывает, кажется, безумие более определенно, через противоположность детерминизма более изнуряющего, чем все прежние исправительные механизмы. Впрочем, низведение безумия к безмолвию (так, как в классический век, заставляли его действительно молчать, так, как во все эпохи просвещения, запирали его в рациональный видовой сад) является определяющим фактором западных культур, стремящихся поддержать разделительную линию.
Быть может, чтобы заново понять язык безумия, нужно обратиться к великим тайным творениям литературы и искусства. Гойя, Сад, Гельдерлин, Ницше, Нерваль, Ван Гог, Арго пленяют нас не только своими колдовскими чарами, но и связями каждого из них с темным знанием о Безрассудстве и с тем, что ясное знание, наука, именует безумием. Каждый из них на свой лад ведет нас к вопросу, открывшему Декарту возможность выбора, определяющему суть современного мира: если разум, власть мысли, исключает безумие как саму невозможность, то разве мысль, в сущности ставшая для себя безвластной властью, ставящая под сомнение свое тождество с единственной возможностью, не должна как-то отойти от себя самой и от посреднической и терпеливой работы к бездеятельному, нетерпеливому, безрезультатному и тщетному поиску? Не могла ли она подойти к тому возможному крайнему измерению, именуемому безумием, и, проходя мимо, впасть в него? Или: до какой точки мысль придерживается различия безрассудства и безумия, если явленное в глубине безрассудства – это зов безразличия: это нейтральное, как само различие, как то, что ничем (не) различается? Или еще, пользуясь выражением Мишеля Фуко, что же ввело в безумие тех, кто однажды пережил опыт безрассудства?
Спрашивается, почему именно писатели и живописцы (какие странные имена, всегда уже анахроничные) привилегированным способом породили эти вопросы и принудили других быть к ним внимательными. Сперва следует легкий ответ. «Безумие» есть отсутствие творения, и творцом является не только по преимуществу человек созидающий, но и тот, кто заботливо вовлечен в опыт всегда наперед разрушаемого творения и втянут в пропасть безделья, в бездну растворения, где из бытия никогда ничего не было сотворено. Можно ли сказать, что это полное раскрытие творения (и, в некотором смысле, исторического времени, диалектической истины), то расцветаемое в литературном произведении, то увядаемое в помутнении (разума), и порой утверждаемое в том и другом, обозначает точку, где помутнение и просветление меняются местами, где всякий язык колеблется между лепетом и вразумительной речью, где взрыв времени знаменует его исчезновение и оставляет после себя отражение и мираж Великого Возвращения, промелькнувшего перед взором Ницше прежде, чем тот впал в безумство? Естественно, этого нельзя сказать. Все-таки, если это вызванное бездельем столкновение безрассудства и безумия, безумия и творения, определяется всегда как стерильное отношение, если у одного и того же человека, у Ницше, обнаруживается только, странным образом лицом к лицу и в болезненной немоте, бытие трагической мысли и бытие слабоумия, идентичное и безотносительное, то имеется событие, для самой культуры подтверждающее ценность этого диковинного опыта безрассудства, которым зарядился (или разрядился) классический век. Это событие – психоанализ.
Здесь еще Мишель Фуко ясно и обоснованно говорит то, что нужно начать говорить. Пока все больше распадается единство, сплотившее слабоумие и необузданность духа, исступления сердца, бесчинства отшельника, все формы ночной трансценденции, и после того, как позитивная психиатрия придала ментальному отчуждению статус объекта, который окончательно его отчуждает, появляется Фрейд, и Фрейд пытается «вновь смело выступить против безумия и безрассудства и восстановить возможность диалога». По-новому звучит давно замолкшее, отраженное лишь в языке лирической зарницы и только в форме обаяния искусства. «В психоанализе затрагивается уже не психология, а тот самый опыт безрассудства, который последняя намеренно скрывала». Отсюда, таким образом, между писателями и искателями нового языка возникает некое содружество и не обходится без недоразумений там, где психоаналитики нерешительно отказываются от некоторых требований так называемого научного познания, всегда более ясным образом помещающего безумие в природную крепость и во временное, историческое и социальное окружение (в действительности, речь еще не идет о науке).
Как я строил магическую империю 2
2. Как я строил магическую империю
Фантастика:
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Возвращение Безумного Бога
1. Возвращение Безумного Бога
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
На границе империй. Том 7. Часть 2
8. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
рейтинг книги
Восход. Солнцев. Книга I
1. Голос Бога
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Вторая жизнь
Фантастика:
боевая фантастика
альтернативная история
рейтинг книги
Восхождение Примарха 3
3. Восхождение Примарха
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 7
7. Лекарь
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Чехов
1. Адвокат Чехов
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
альтернативная история
рейтинг книги
Наследник
1. Рюрикова кровь
Фантастика:
научная фантастика
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
