Тень стрелы
Шрифт:
– Нет… да… кажется, знаю…
– В землю живьем бабу закапывали. – Белые глаза уже нагло, жестоко смеялись, хохотали над ней, вжавшей голову в плечи. – В мерзлую, холодную землю. Только голову оставляли, голова одна торчала наружу. Ни есть, ни пить не давали. Собаки подбегали, выли, лаяли, отгрызали от головы нос, ухо. Баба сначала орала, плакала, потом кричать и плакать переставала. Иногда сердобольный солдат добивал ее.
– Копьем? Перебивал шейные позвонки? – спросил Джа-лама. Он не двигался, невозмутимо курил трубку.
– Пулей в лоб из ружья. Или в затылок.
Взгляд златовласой девчонки стал совсем твердый, осмысленный.
– Казните меня, – сказала она.
Широкое лицо Джа-ламы расплылось в лучезарной улыбке.
– Женщина убила мужа, цин-ван? Женщину надо казнить. Видишь, она сама созналась. Ты сама, – обернулся Джа-лама к ней, – выберешь себе вид казни, хубун. Не мы.
Катино лицо было бледно, губы сжаты. Она сидела сейчас на лавке прямо – так, как всегда сидела на лошади. Жизнь – скачка. Она доскакала. Она ничего не поняла, как она подскакала к обрыву, и там, под ногами, расстилалась пропасть, в ней клубился туман, пар, облака. Мысли толклись у нее в голове, как столбом толчется гнус в тайге по весне. Бились судорожно. Она сглотнула. Так, да. Ее мать отравилась. Да, так же, как ее мать, да…
– Я хочу принять яд.
Джа-лама вынул трубку изо рта. В колышащемся пламени свечи перламутрово блеснуло его малиновое, расшитое золотой нитью дэли.
– Я привезу тебе яд. Самый сильный. Им убивали, да и сейчас убивают, при дворе китайских императоров. Ты уйдешь к богам сразу же, не мучась.
Катя, не отрывая взгляда от широкой сковороды лица Джа-ламы, чуть наклонила голову.
– Благодарю.
– Но я же еще не произнес приговор.
Бледный, враз помрачневший Унгерн – куда и смех исчез – стоял перед ней в своем френче, поверх которого была накинута традиционная желтая курма цин-вана, – огромный, худой, длинный как слега, и его костистые нервные руки вцепились в спинку стула, и его белые глаза вонзались в нее, как концы раскаленных железных прутьев. Если он вот так будет глядеть на нее – вот она и казнь. От таких глаз можно запросто умереть. Они слишком страшны для простого смертного. Может, правду монголы говорят, и барон – один из Восьми Ужасных, Махагала или Памба, или Эрлик-хан, а может, и сам Жамсаран?!
Катя выпрямилась. Слишком бледные щеки у командира. Слишком желтые зубы в улыбке. Он – улыбается – ей?! Ей, убийце…
– Так произнесите его.
Унгерн стоял перед ней. Она хорошо рассмотрела медную пряжку на военных галифе командира, виднеющихся в распахнутых полах халата. Медная широкая пряжка, двуглавый орел. Российский герб. Что за чудовище, двуглавая птица. Одну голову отсекут большевики. Другую – Унгерн. Дергайся, безглавая Россия, на широком блюде то жарких, то заледенелых степей. Может, попросить, чтобы ее – обезглавили?
– Приговариваю тебя к смертной казни, Екатерина Терсицкая, вдова Семенова, за зверское убийство своего мужа, атамана моей дивизии, Трифона Семенова, – слишком просто, буднично сказал Унгерн. – Я арестовываю тебя. Ты будешь у меня в юрте до вечера. Вечером из Тенпей-бейшина тебе привезут яд.
Он повернулся к ней спиной. Огонь свечи полыхал как бешеный, будто не свеча горела, а маленький смоляной факел. Жамсаран на мандале на стене юрты скалил синие зубы, высовывал красный язык, тряс детскими черепами на толстой, жирной груди, поднимал ногу, похожую на корягу. Джа-лама курил трубку, улыбаясь, неподвижно глядя
Машка вбежала в юрту, с разбегу бросилась ей на грудь. Заревела в голос.
– Катя, Катька!.. Как же так, Катька!..
Катя обняла ее равнодушными, слабыми руками. Отодвинула от себя.
– Не кричи, Маша, – сказала она и болезненно поморщилась. – Не трави и меня, и себя. Я все поняла. У меня было помрачение. На меня нашло. Я сумасшедшая, Маша. Я в мать уродилась. Я больна. Я убила Трифона. Ты понимаешь, я, я. Я должна умереть. Не кричи… не плачь, прошу тебя…
– Ты дура! – пронзительно крикнула Машка. Потом вся враз обмякла, опустилась у ног Кати на старый, крепкий гимназический стул, невесть как и откуда – должно быть, из Урги – доставленный в юрту командира. – Ты скатила с ума, девочка… Так же нельзя… Что ты знаешь про себя… про ту ночь…
– Я все вспомнила, – твердо, будто колотя железом в железо, сказала Катя. Машка схватив ее руками за талию, затрясла ее, как трясут яблоню, чтобы спелые яблоки упали наземь.
– Ничего ты не вспомнила! Ты поклеп на себя возвела!
С Машкой случилась истерика. Из юрты Унгерна ее увели к себе насильно, предварительно напоив успокаивающими каплями. Тем самым бромом из круглого пузырька, что пила Катя на ночь иной раз, когда не могла быстро уснуть.
Иуда осадил коня. Спрыгнул на землю. Здесь. Да, кажется, здесь, он не перепутал. Все верно – маленький китайский ресторанчик неподалеку от храма Мижид Жанрайсиг. Черный маленький домик с выгнутой игрушечной крышей, над входом висит отлитый из чугуна, позолоченный китайский иероглиф «ФУ», что означает – «счастье».
Счастье, что за ирония. А разве ты не счастлив, офицер?
«Счастье. Ложь. Насмешка. Катя. Сон. Видение. Бред. Нет, конечно, я счастлив. Тем, что жив, что еще меня пуля не нашла?!»
Ты счастлив любовью. Любовью своею.
«Любовь не долготерпит. Не милосердствует. В наше время не может быть любви с белыми крылышками ангелочка. Катя сама испугалась. Муж мертв; она жива; я жив. Идет война. Россия распята на огненном кресте. Любовь, какая чушь! Эта любовь погибнет от свиста первого же паровоза, который увезет одного из нас – куда?.. Во Владивосток?.. В Шанхай?.. В Калькутту?.. В Суэц?..»
Эта любовь погибнет лишь от свиста пули… от свиста стрелы, глупец.
«Да, возлюбленная моя. Да. Ты единственная. Ты еще узнаешь, кто я».
Привязав вороного коня к коновязи, он наклонился, раздвинул звенящие бамбуковые занавески, мотавшиеся перед низкой дверью, и вошел в китайскую харчевню. Его сразу обнял дым, объятьями охватила странная, нежная струнная музыка – будто кто-то лениво, медленно-тягуче щипал струны то ли гитары, то ли мандолины, то ли японского сямисена или нежного кото, – наплыли диковинные странные запахи, среди которых он безошибочно различил запах опия. Хм, опиекурильня?.. Хозяин делает неплохой доход. Официально курение опия запрещено, да разве человеку запретишь опьяняться и наслаждаться? А другому человеку – денежки зарабатывать? Иуда раздул ноздри. Он знал – барон балуется опием. И тщательно скрывает это от подчиненных, от офицеров и солдат. Вождь должен быть непогрешим. Водки нельзя – сам же за нее, родимую, и бью и вешаю, – так хоть опием побалуюсь.