Тень за правым плечом
Шрифт:
Много лет собирая русские книги и рукописи, я непременно захожу в антикварные лавки по всему миру: вернее, заходил до последнего времени, пока еще в кое-каких забытых уголках удавалось обнаружить что-нибудь замечательное по этой части. С годами, впрочем, находок становилось все меньше, так что заглядывать в случайные магазины я не то чтобы перестал вовсе, но уже не стремился объезжать их сплошь, как бывало еще лет десять-пятнадцать назад.
Конечно, в этот я обязан был зайти: плох тот коллекционер, который, фигурально выражаясь, не готов подставить паруса под ветер судьбы. По счастью, он оказался открыт: дверь поддалась, и прозвенел колокольчик — обязательная принадлежность антикварных лавок по всей Европе, унаследованная с незапамятных времен, когда хозяин, отлучившийся на секунду в задние комнаты (где он обычно и проживал с семейством) успевал, заслышав звон, вернуться в торговое помещение, чтобы обслужить посетителя — или, напротив, сцапать его, выбегающего с второпях схваченным товаром. Сейчас, когда везде развешаны камеры, датчики и небось еще какие-нибудь сканеры сетчаток, этот анахронизм кажется излишним, но традиция больше всего бережет такого рода внешние детали, чтобы не слишком сокрушаться из-за того, что все
Впрочем, этот хозяин ниоткуда не выбегал, а сидел себе за письменным столом в глубине зала, отчего-то укоризненно покачивая головой: только со второго взгляда я понял, что он в наушниках и, следовательно, вибрирует в такт неслышимой музыке. Лицо его показалось мне знакомым, но потребовалось еще одно, уже второе по счету, умственное усилие, чтобы сообразить, что он был похож — и, вероятно, сознательно культивировал это сходство — на Карла Маркса, только слегка потрепанного жизнью. Увидев, что я эту физиогномическую рифму опознал и отметил (не наговариваю ли я, впрочем, на самозванца: не так уж велика популяция тех, на кого эти характерные черты величественно таращились в детстве со всех сторон), он усмехнулся, снял наушники и поприветствовал меня по-английски: вероятно, что-то выдавало во мне иностранца. Я спросил, есть ли у него русские книги. «Нет». Переводы с русского? «Нет». Какие-нибудь путешествия по России? Он вылез из-за стола и, немного косолапя (вряд ли это было сознательным или тем паче инстинктивным оммажем нашему тотемному животному), углубился в свои стеллажи. Я не стал протискиваться за ним, чтобы мокрым плащом не задеть кожаные переплеты: щепетильность может быть и излишняя, но естественная для книжника. Через минуту он появился, бережно баюкая в руках двухтомник в малую осьмушку. Как я и предполагал, это была «Универсальная Россия» Шопина середины XIX века: книга славная, но отчего-то имеющаяся в каждом европейском антикварном — похоже, напечатали ее в свое время уж очень большим тиражом.
Вежливо отказавшись от Шопина, я попросил припомнить — может быть, есть что-то, связанное с любезным отечеством не прямо, а обиняками (как-то я эти обиняки промямлил по-английски): например, книги с русскими экслибрисами или что-то в этом роде. «О! — отвечал он задумчиво, сделавшись похожим на Карла Маркса, обнаружившего у себя в прихожей русскую делегацию, — сейчас, подождите», — и вновь нырнул в пыльные недра. Появился он оттуда, неся в руке пачку тетрадок, по виду школьных, причем почти современных. «Вот, русская вещь», — гордо сообщил Карл, нежно кладя их на прилавок. Тетрадки были пронумерованы; перебрав их, я отыскал первую и открыл. «Сегодня утромъ на углу Langegasse и Florianigasse…» — было написано аккуратным, как из прописей, русским почерком. Я ощутил как будто легкое дуновение воздуха: дело в том, что этот адрес не просто оказался хорошо мне знаком, а был, по сути, единственным известным мне венским адресом — именно там, на этом углу, располагалась моя гостиница (проверочное слово «Венеция», догадайтесь почему). Вероятно, переживаемое волнение как-то отразилось на моем лице, поскольку Карл уставился на меня встревоженно. «Сколько стоит?» — спросил я, стараясь казаться равнодушным. «Тысячу евро», — сообщил вождь мирового пролетариата, не моргнув глазом. Названная цена (сама по себе неоправданно нахальная) вернула меня в привычную психологическую колею, так что через полчаса ожесточенной торговли я вышел из магазина, обедневший на четыреста евро наличными (антикваров всего мира хруст архаичной купюры завораживает, как дудочка — крыс), но прижимая локтем манускрипт, ловко запеленутый Карлом в старорежимный крафт. Вероятно, если бы не дразнящая случайность с адресом, я был бы и поприжимистее, но долгий опыт собирательства подсказывал мне, что деньги эти потрачены не зря, — да и в любом случае неизвестные русские мемуары (а перелистав наскоро тетрадки, я понял, что речь именно о них) — не такая вещь, чтобы ею пренебрегать.
Как обычно бывает после удачной покупки, эндорфиновая волна, знакомая каждому коллекционеру, пронесла меня по оставшемуся пути без сучка и задоринки. В ближайшем же ресторане я прекрасно поужинал, подняв пару рюмок шнапса за здоровье всех австрийских антикваров, и особенно моего нового знакомого; дальше, повинуясь интуиции, вмиг добрался до отеля и, подключив телефон к зарядке (естественно, оказалось, что за все часы насильственного изъятия из обитаемой вселенной ни одна душа обо мне не вспомнила), погрузился в изучение тетрадок.
Странная это оказалась штука (в чем вскоре вы убедитесь сами): по прочтении первой ее трети я был убежден, что передо мной художественное произведение; потом мне стало казаться, что это странноватая и немного громоздкая мистификация; впрочем, ко второй половине, благодаря некоторым деталям, я пришел с убеждением, что текст предствляет собой сугубо правдивые исторические хроники, хотя и написанные несколько неуравновешенным лицом, — и, наконец, ближе к финалу я уже запутался настолько, что как-то отстранился от этого сочинения. В принципе, начиная с известной временной дистанции (которую я определил бы как среднюю продолжительность человеческой жизни) вопрос о реальности исторического лица делается для нас второстепенным — и даже напротив, если вдуматься, Анна Аркадьевна Каренина или Родион Романович Раскольников для нас отчетливее видны и живее ощущаемы, нежели какие-то скучные старики в вицмундирах, честно топтав-шие землю и маравшие бумаги в тех же хронологических пределах. Особенно занятно бывает, когда одно и то же лицо предстает перед нами в обеих ипостасях: если сравнить, например, Наполеона в «Войне и мире» и Наполеона в записях его секретаря (забыл имя, да это и не важно), окажется, что живее, хотя и не в пример неприятнее, тот, что запечатлен суровым толстовским пером, а не тот, что отразился в жалостливо-подобострастных (ужасная смесь) записках его многотерпеливого вассала.
Это совсем не значит, что вопрос о подлинности встречающихся в нижеследующих записках имен не занимал меня вовсе. Вернувшись в Москву, я проверил несколько лиц по «памятным книжкам» Вологодской губернии: часть их действительно там были упомянуты, причем пребывали они именно на указанных должностях; с другой стороны, от некоторых не нашлось и следа. Это же касается
Конечно, тщательнее всего я отнесся к проверке финального эпизода, который должен был, по замыслу автора, верифицировать или, напротив, поставить под сомнение его, так сказать, онтологический статус. Сделать это было не так-то просто: венские газеты за 1930-е годы представлены в московских книгохранилищах весьма скупо. С другой стороны, поручить это дело кому-нибудь еще было совершенно немыслимо. Пришлось за довольно значительную мзду заказать в одной из немецких библиотек полные цифровые копии номеров Wiener Zeitung, Die Presse и Kronen Zeitung, покрывающие нужные даты (предполагаемый день окончания рукописи и следующие два-три дня на всякий случай). Не зная немецкого, я потратил почти неделю, чтобы, используя достижения технической мысли, полностью перевести все заметки из разделов «Происшествий», не исключая и самых маленьких. Ничего походившего на нужные сведения там не нашлось — к тайному моему, признаться, облегчению.
Хотя я не слишком верю во всякую хиромантию с психографологией, в какой-то момент, исчерпав, так сказать, возможности посюсторонней эвристики, я отыскал профессионального специалиста по почеркам, представителя исчезающего племени. Привыкнув общаться с окружающим миром посредством электронной переписки, я попытался договориться с графологом о заочной консультации с безналичным гонораром: в результате он взбесился так, что отвечал мне сплошным капслоком, сообщив, в частности, что ему не только НЕОБХОДИМО ВИДЕТЬ НАЖИМ ПЕРА (не передаваемый сканером), но и ощущать саму «атмосферу, создаваемую ароматом бумаги» (sic). Все это немного попахивало шарлатанством, но я все-таки поехал к нему. Естественно, как это обычно бывает в таких случаях, он жил на другом конце Моск-вы, в одном из мерзких юго-восточных районов, построенных в 70-е годы, чтобы быстро расселить очередной трудовой резерв, срочно делегированный в столицу ради немедленного запуска свежевозведенного завода… С тех пор вечности жерло охотно пожрало и завод, и резерв, и все поколение трудяг с лучистыми глазами и мозолистыми руками, оставив лишь россыпь несимпатичных зданий — этакие коралловые рифы средней полосы, заселенные новыми обитателями.
Сообразно с профессией, я ожидал найти замшелого старичка, последнего человеческого игуанодонта, тщетно взывающего к мирозданию на берегу метеоритной воронки, — но, как это регулярно случается с нашими ожиданиями, полностью построенными на стереотипах, просчитался. Сейчас, освежая обстоятельства нашей встречи, почему-то полустершейся из памяти (хотя прошло-то буквально два-три месяца), я попытался было вспомнить, какой у него был дверной звонок. Между прочим, прежде впечатления от человека начинались не с прихожей, а значительно ранее: в деревне, само собой, с палисадника, а в городе — с обивки двери и мелодии звонка. Так вот, припоминая этот несчастный звонок (заливистая трель? деликатное треньканье? настойчивый зуммер, наводящий на мысль о будильнике, или, хуже того, школьном ревуне?), я осознал, что звонков-то мы теперь уже и не слышим: все победил домофон, дающий, впрочем, хозяину квартиры несколько лишних минут на подготовку к визиту.
Выйдя из лифта, я подумал, что встречающий меня юнец с дурной кожей и затейливо выстриженными патлами — внук игуанодонта: более того, пока я возился в прихожей, с отвращением втискиваясь в хозяйские затрепанные тапочки (была зима, так что московские лицемерные чистюли в полной мере практиковали варварский обычай насильственного переобувания), в голове моей наскоро сложился грубоватый сюжет с пропойцей-внучком, ждущим естественного пресечения графологической династии, чтобы выкинуть на помойку наследную библиотеку и завить горе веревочкой (к отложенному трепету соседей). Каково же было мое изумление, когда сам юнец и оказался графологом (и еще, поганец, усмехнулся, заметив и расшифровав мое замешательство), — так что игуанодонтом, как выяснилось, был я сам. Мы прошли в кабинет, обставленный не без уюта: оливковые бархатные шторы, царские жалованные грамоты с красными вислыми печатями в золотых рамах, здоровенный стол с зеленым сукном (весь заставленный компьютерами, сканерами, принтерами и еще какими-то неизвестными мне приборами; посередине стоял микроскоп) и несколько книжных шкафов. Стыдно вспомнить: чтобы скрыть замешательство, я попытался начать какую-то нелепую светскую беседу, что-то вроде «ну и погодка нынче» (даром что всегда был непримиримым врагом всех этих хронофагических рудиментов псевдовежливости), но быстро был деловитым невежей прерван: усевшись за свой монументальный стол и жестом предложив мне занять легкомысленно вертлявое офисное кресло, причалившее к его дальнему углу, он другим, но столь же властным жестом потребовал рукопись.