Теперь-безымянные
Шрифт:
Платонов едва удержался, чтобы не выругаться вслух. Внутри у него и так все было на предельном взводе. Зачем его подстегивать — он и сам знает, как нужна сейчас связь!
— Будет связь, будет! Не сидим! — закричал он в микрофон разозленно, без всякой субординации. Будь на проводе в эту минуту сам Федянский, наверное, он и ему ответил бы в таком же тоне.
Было совершенно ясно, что Камгулов или ранен, или убит.
— Яшин! — произнес Платонов, хмурясь и хмуростью этой стараясь прикрыть неловкое чувство в своей душе — оттого, что сейчас и Яшина он должен будет отправить по следу Камгулова и нет никакого ручательства, что с ним не произойдет того же самого. Впервые за все время в армии Платонову было так неловко и тягостно от своего командирства, от обязанности распоряжаться людьми и железного закона воинской дисциплины, заставляющего подчиненных безропотно и послушно принимать командирские приказания.
Яшин,
Рядом с Яшиным, низко склонившись над коллектором, сидел сержант и приворачивал отверткой клемму. У него был вид погруженного в свою работу человека, который ничего не видит и не слышит из того, что происходит возле, и настолько от всего отъединен, что происходящее даже как бы не имеет права его касаться. Это тоже была хитрость — жалкая, наивная, человеческая…
Нельзя было отчетливее выразиться тому, как не хотелось ни Яшину, ни сержанту идти на линию, под осколки и пули. Но это их нежелание почему-то не заставило Платонова их осудить и не возмутило его, а, напротив, вызвало в нем какое-то совсем сострадательное чувство, с пониманием того, что должны были они оба сейчас испытывать. Яшину перевалило уже за сорок, где-то в маленьком полугородке-полудеревне у него осталась семья, двое детей, старушка мать, которая, провожая Яшина на фронт, дала ему церковный крестик, и он его взял, не потому, что был верующим, а чтобы матери было спокойней, чтобы она жила с верою, что теперь с ним не случится беды и он придет с войны обратно… Сержант был тоже уже в годах и тоже женат, тоже имел детей. На фронт его привело второй раз, он уже был однажды, под Москвой, защищал столицу и получил там тяжелое ранение осколком мины в грудь… Подумав обо всем этом под напряженным, ожидающим взглядом Яшина, Платонов уже не смог выговорить то, что собирался, а неожиданно для себя сделал так, как, вероятно, не следовало ему делать, но как он уже не мог не сделать после всех этих мыслей, промелькнувших в нем, — он сказал:
— Яшин, катушку мне и аппарат, живо!
Круглые, ожидающие, неподвижные глаза Яшина сделались недоуменными. Он был приготовлен совсем к другому, и смысл сказанных слов не сразу проник в него, он не сразу сумел взять их в толк.
— Ну что уставился? Я же сказал — живо!
— Но ведь… — начал Яшин. Глаза у него сделались еще круглее, заметнее выделились на лице.
Теперь уже и сержант оторвался от коллектора и с отверткой в руках смотрел на Платонова, как-то похоже на то, как глядел Яшин.
— Вам нельзя покидать пункт, товарищ лейтенант… — сказал он с некоторым смущением и нерешительностью, оттого что напоминает старшему по званию. — По уставу…
— Ничего, иногда надо и не по уставу… Провод в порядке, прозванивал? — принимая катушку, спросил Платонов у Яшина намеренно строгим голосом, чтоб перевести внимание только на технику и пресечь всякое обсуждение своего поступка.
— Так точно, товарищ лейтенант, в полной исправности! Взгляд у Яшина продолжал оставаться недоуменным, даже немного испуганным.
— Следите за всеми линиями. Если еще где порвет — выходите немедленно чинить. Вы, сержант, тогда пойдете, вы все-таки поопытней. А Яшин пусть тут, у коллектора. Яшин, стану вызывать — чтоб отвечали сразу, без промедлений. Понятно?
— Слушаюсь, товарищ лейтенант!
На Платонове была легкая, совсем новая планшетка с картой местности. Этой планшеткой он очень дорожил и гордился — их выдавали не всем, на всех их не хватало, а только старшим командирам. Но что за лейтенант без планшетки? И Платонов все-таки умолил начальника вещевого склада, благо, что тот оказался из той же местности, что и Платонов, а землячество в армии, когда люди на тысячу верст от своих мест, — это почти родство. Кроме карты, в планшетке лежала тетрадь в клеенчатом переплете, в которую Платонов еще с училищной поры переписывал песни и понравившиеся стихи из газет. И еще там были письма, которые он написал в эшелоне, да так они и остались при нем, потому что одни станции проскакивали с ходу, на других поблизости не находилось почтового ящика, а на походе и вовсе опустить их было некуда: шли сплошь лесами, минуя редкие деревеньки. В этих письмах на тетрадочных страничках, без конвертов, сложенных треугольниками,
Теперь бы Платонов уже не написал таких глупо-восторженных писем, хотя прошло всего несколько дней. Теперь бы его покоробили, показались напыщенными, высокопарными, позаимствованными многие фразы. И уж наверняка он не стал бы прибегать к помощи симоновских строчек, которыми непременно, по одному общепринятому стандарту, уснащали свои письма все такие, как он, лейтенанты. Несколько суток, проведенных в эшелоне и в особенности на марше, когда навстречу шли, тянулись, ковыляли раненые с мукою и страданием в глазах и война, с приближением к фронту, все обнаженнее и явственнее показывала свое настоящее обличье, лишенное всякой смягчающей и украшающей романтики, — эти несколько суток, хотя с Платоновым ничего не произошло, не случилось видимого, однако незаметно прибавили ему столько взрослости и возмужания, а главное, настолько освободили его от всего несамостоятельного в его чувствованиях и размышлениях, что теперь он был как бы совсем другим, далеко шагнувшим от себя, прежнего, человеком. Первой его мыслью было порвать эти теперь для него стыдные, сохранявшиеся в щегольской планшетке письма. Но тут же он подумал, что ему, может быть, уже не написать других ни домой, ни девушкам и пусть уж дойдут до них эти как последний от него привет, как последняя о нем память. Он снял планшетку и передал ее сержанту, из какого-то суеверного чувства не став ему ничего наказывать. Если он не вернется, сержант и Яшин сами сообразят, как им поступить с содержимым его планшетки, с этими его неотправленными письмами.
Брезентовые лямки катушки и аппарата знакомо надавили на плечи, потянули их книзу. Платонов пошевелил мышцами спины, поворочался всем корпусом, поудобнее распределяя на себе тяжесть снаряжения, и, спеша, чтоб не погасла в нем его решимость, провожаемый взглядами Яшина и сержанта, полез из ямы, мимо тополя, по кустам, по крутизне к гребню откоса — тем самым путем, каким уходил Камгулов…
Прежде чем перевалить через гребень, Платонов задержался в кустах — отдышаться и собрать свое вдруг умалившееся мужество.
Над гребнем свиристело, по веткам щелкало, отбивая щепу и крошки коры. Платонов почти уверился, что как только взойдет на самый гребень, выйдет из кустарника на ровное открытое место — он будет в тот же миг убит или самым ужасающим образом ранен.
Мужества у него хватило, на гребень он все-таки поднялся, но поднялся со странной воздушной легкостью во всем теле, даже не ощущая на себе тяжести груза, который нес, весь превращенный в ожидание немедленной боли от ранения, немедленной смерти.
Платонова, к его удивлению, не убило и не ранило — ни в первое мгновение, ни в следующие. Вместо неестественной легкости тело его вскоре обрело нормальное чувствование, он вновь стал ощущать на себе вес груза, резавшего лямками плечи, но ожидание ранения или смерти и приготовленность к ним остались в нем с первоначальной отчетливостью, и он так и понес эту приготовленность с собою дальше, из посеченного, изрубленного металлом кустарника вслед за проводом, уводившим в неровное, взрытое, задымленное поле.