Терпение
Шрифт:
Вот почему эта передача произвела такое сильное впечатление на сотрудников Серого дома. Если б это касалось вымышленного острова Богояр!.. Но прообразом его был остров Валаам, который населяли живые души, заключенные в обрубленные, искалеченные, беспомощные тела… Впрочем, как оказалось, не столь уж беспомощные…
…Когда мне передали эту тетрадку; грязную, замызганную, с порванными страницами, исписанную какой-то клинописью, я думал, что из нее ничего не извлечешь. Мне не удалось разобрать даже одного абзаца целиком, да и в прочитанных словах я не был уверен. Но потом мне порекомендовали одного пенсионного старичка, проживающего в Бескудникове, он, мол, разберется. Нет для меня в Москве тревожнее и неприятнее места, чем Бескудниково, а почему, не знаю. Быть может, моя тайная душа ведает причину странной неприязни с оттенком страха, которую вызывает у меня это место, ничем не отличающееся от других московских окраин. Иногда мне кажется, что в Бескудникове
Жил этот старичок в собственном крошечном домике под сиренями, чудом сохранившемся у подножия громадного новостроечного массива. Он оказался таким же невсамделишным, как и его игрушечное жилье. Скрюченный костной болезнью, с головкой набок и косым взглядом снизу вверх, он щеголял в оранжевой байковой рубашке и коричневых вельветовых брюках, державшихся на широких помочах жар-птичьей яркости. Он смотрел снизу, этот щеголь, но взгляд его был свысока, долгая жизнь приучила его к сознанию своего превосходства над окружающими. Едва глянув на рукопись, он ехидненько, с ужимочками, принялся объяснять мне, что я пришел не по адресу: он графолог, его интересует почерк – ключ к человеческому характеру, а мне нужен текст. Со всевозможным смирением я заверил его, что мне все известно о его великом искусстве, но я знаю также, что лишь он один способен прочесть любой невнятный почерк. А уж хуже почерка и представить себе нельзя.
– Это писал безрукий, – сказал старичок.
– ?!
– Он привязывал карандаш к культе или, скорее, вставлял его в клешню.
– ?!
– В расщеп лучевой кости. После войны таких калек было навалом. У рынков, церквей, на людных перекрестках. Неужели вы не видели?
– Видел. Наверное, вы правы. Тетрадка – из инвалидного убежища.
– Полагаю, это весьма любопытное сочинение! – захихикал старичок, являя завидную независимость душевного состояния от скорбных обстоятельств внешнего бытия…
Работу он выполнил точно в срок. Машинкой старичок не пользовался, да в том и не было нужды, рукопись калеки была переписана каллиграфическим, на редкость красивым почерком.
– Графологу тут нечего делать, – заметил он небрежно. – Характер автора записок ясен без расшифровки. К сожалению, тут много пропусков, текст местами начисто размыт или стерт. Все, что можно восстановить, я восстановил.
Я поблагодарил, расплатился и с легкой душой покинул Бескудниково, отложившее на будущее расправу со мной…
Вот эта рукопись с некоторыми сокращениями. Почему я не дал ее целиком? Автор порой превращается из летописца в беллетриста и злоупотребляет пейзажной живописью, тягомотной у классиков и вовсе невыносимой у дилетантов. Он интересен всюду, где говорит по делу. Жалко, что многое не сохранилось. Писавший – человек интеллигентный, хотя и не чужд того непременного фольклора, которым отличается каждое мужское сообщество, будь то армия, закрытые учебные заведения, тюрьма, лагерь или инвалидные дома Впрочем, ныне это стало хорошим тоном у отечественной интеллигенции. В нем причудливо сочетается взрослая проницательность, порой тонкость с детскостью, каким-то наивным захлебом. А ведь писал это пожилой человек, участник Отечественной войны. Когда я был на острове калек, меня поразил их моложавый вид, а один «самовар» выглядел почти юношей, хотя ему было далеко за пятьдесят. Кстати, он отличался и некоторым психическим инфантилизмом. Быть может, тут играют роль изолированность, выключенность из социальной жизни, однообразие, необновляемость существования, некая психическая остановка, постигшая обитателей убежища. Впрочем, стоит ли вторгаться в эту серьезную больную сферу беллетристическим пустомыслием?.. Вот эти записи.
…Прошел месяц с тех пор, как нас перестали пускать на пристань. Пашка оказался пророком. Когда этот парижский мудозвон объявил по «Голосам», что нашего убежища не существует, Пашка сразу сказал: теперь начальство спохватится и нас отсюда попрут. Пока еще не поперли, но первый шаг сделали – заперли нас в монастыре. В дни, когда приходят пароходы: по субботам и воскресеньям, ворота на запоре. А со вчерашнего дня и среда стала запретной: какой-то пароход заходит с Онеги. До чего же это подло! Неужто мы так страшны и отвратительны, что нормальным людям на нас и глядеть тошно? Ведь мы такие же, как они, только искалеченные. У нас почти все инвалиды войны, изуродованных на производстве раз-два, и обчелся. В газетах орут: герои, защитники Родины! А героев держат как арестантов, за ворота выйти нельзя. А ведь за все годы о нас не вспомнили ни разу. Хоть бы в День Победы помянули. Нет, с глаз долой – из сердца вон. Да, по правде говоря, нам это и не нужно. Никакой болтовней рук и ног нам не вернешь. И жизни, ахнувшей
Хуже потери рук ничего нет. Без ног человек – человек, без рук – чурка. Даже если он на ногах. Я свою клешню за две ноги не отдам. Я сам и поссать, и посрать могу, и даже подтереться. Мне Пашка сделал такой крюк, чтоб подцепить газету, и я им как миленький обхожусь. Нормальные не знают, что из всех потерь безрукого человека самая отвратительная – невозможность самому справить нужду. Тут всякий раз в тебе что-то умирает. Пусть наши санитарки старухи и страхолюдки, а все равно женщины. И что же чувствует живой мужик, а мы все нормальные мужики, когда баба лезет тебе в штаны и ты из ее рук поливаешь, как младенец!.. А уж задницу тебе никто не подотрет, так и ходишь обосранный, вонючий до самого душа – раз в неделю. А бывает месяцами душа нет: то трубы засорились, то горячая не идет. От грязи опускается человек. Если б не Пашка, мы давно погибли от грязи. Эти стервы его боятся. Он никогда не орет, вообще редко повышает голос, но они знают, что он может врезать. К тому же Пашка не расстается с ножом. У Пашки боевое прошлое не только по фронту. Уже в мирные дни он оказался в очень серьезной компании. Подробностей я не знаю, но перо там считалось самым веским аргументом.
Любопытный человек этот Пашка. Он наш коновод. Он, можно сказать, официально признан старостой колонии, хотя такого звания нет. Персонал потому и считается с Пашкой, что он – гарантия их покоя. Наша увечная команда при всей беспомощности опасновата. Если попадет вожжа под хвост, мы черепушками своими будем громить стены. У нас и рукастых мужиков достаточно. Нервишки у большинства ни к черту, и страшно представить, что будет, если такая брашка сорвется с цепи. А Пашка всегда на стрёме. Он не начальству служит, а нас оберегает. Он запретил нам называть друг друга по именам, тем более в пренебрежительной форме, а сам остался для всех Пашкой, именно Пашкой, а не Пашей. И в этом уважение, больше – обожание, каждый как бы утверждает свою близость с ним и вроде подчеркивает его ответственность перед обществом
Общество!.. Надо видеть это общество по утрам, когда одурелые от тяжелой, беспокойной ночи (мы все плохо спим, нам снится один и тот же сон, как нас разрывает на куски) возвращаются в явь, в свое несчастье
…Пашка сделал мне кучу полезных вещей, ложку с длинным черенком, я ею и суп хлебаю, и кашу наворачиваю, крючок – задирать и опускать рубашку, порток на мне нет – я прямо с постели сигаю в кожаный футляр; сделал он мне кружечку удобную алюминиевую, я насаживаю ручку на один «палец» и пью чай не обливаясь. Сделал множество мелочей, чтобы я мог сам причесываться, бриться, чесаться и мух отгонять. А главное, он соорудил мне тележку на подшипниках и костыль – от земли отпихиваться. До пристани я, правда, сам не доползал, только с чьей-нибудь помощью, но по двору таскаюсь и до леса добираюсь и к озеру. Ну, это близко, прямо за стенами монастыря
…Вчера разыгрался страшный скандал. Была суббота, и ворота закрыли на замок. Пашка замок сбил, с ним ушли трое, у этих были коммерческие соображения: бывший стрелок-радист Михаил Михайлович вытачивает трубки и мундштуки, минер Алексей Иванович мастерит елочные игрушки из сосновых шишек, а танкист Леонид Борисович выносит на продажу дары леса: грибы, ягоды, лекарственные травы. На вырученные деньги покупают водку. Пашка раньше тоже подторговывал корешками, похожими на людей и животных, но потом бросил. Его тянет к пароходам другое. Это романтическая история. Он встретил на пристани любовь своих юношеских лет. О них рассказ был напечатан. Я его не читал, но знаю от ребят. В рассказе этом женщина гибнет, она кинулась с парохода в озеро, чтобы доплыть до Пашки. Ребята говорят, что Пашка этому не верит. Там вообще много наврано и про смерть – тоже. Во всяком случае, Пашка ждет, что она приедет опять, и ходит встречать ее к каждому пароходу. Болтают, что у Пашки с ней любовь произошла прямо на берегу, в леске, возле пристани. Но когда Пашку стали пытать на этот счет, он заткнул любопытным хлебало.