Территория тьмы
Шрифт:
Индия — беднейшая страна в мире. Поэтому тот, кто замечает ее бедность, не делает сколько-нибудь ценного наблюдения: тысячи чужеземцев, которые приезжали сюда раньше, уже всё это заметили и сказали. И не только чужеземцы. Наши собственные сыновья и дочери, возвращаясь из Европы и Америки, произносят те же самые слова. И не думай, что твой гнев и презрение свидетельствуют о твоей чувствительности. Ты ведь мог заметить и другое: улыбки на лицах детей-попрошаек; проснувшееся прохладным бомбейским утром среди спящих на тротуаре людей семейство — отец, мать и дитя, троица любви, настолько самодостаточная, что им никто не мешает, и от тебя их как будто отделяют настоящие стены: лишь твой взгляд бесчестит их, лишь твое возмущение возмущает их. Ты можешь заметить и мальчика, который подметает свой участок тротуара, расстилает циновку и ложится; его крошечное тельце и сморщенное личико говорят об измождении, о недоедании, но, улегшись плашмя на спину, не замечая ни тебя, ни еще тысяч людей, которые движутся мимо, ступая по узкому проходу между циновками со спящими и стенами домов с пестрыми рекламными плакатами и предвыборными лозунгами, не замечая духоты и испарения от множества тел, этот малыш с усталой сосредоточенностью играет
Десять месяцев спустя я вновь побывал в Бомбее и поразился моей тогдашней истерике. Воздух был прохладнее, и в переполненных дворах Колабы красовались рождественские гирлянды, звезды иллюминации, вывешенные в окнах, сверкали под темным небом. Мое зрение словно изменилось. Я уже насмотрелся на индийские деревни: узкие, кривые переулки с зеленой слизью в канавах, лепящиеся друг к другу глинобитные домишки, кучи грязи и еды, скопления животных и людей, младенец в пыли — со вздутым животом, весь черный от мух, зато с амулетом на счастье. Я видел маленького заморыша, присевшего по нужде возле дороги, и шелудивого пса, дожидавшегося рядом, чтобы потом сожрать его испражнения. Я видел телосложение жителей Андхры, и оно наводило меня на мысль о возможности обратной эволюции — от одного изможденного тела к другому, вспять, как если бы Природа, уже не способная на прощение, насмехалась сама над собой. Сострадание и жалость здесь не годились — то были тонкости, присущие надежде. Страх — вот что я ощущал. Презрение — вот с чем мне приходилось бороться; поддаться ему означало бы предать себя прежнего. Наверное, под конец меня одолела усталость. Потому что внезапно, в разгар истерики, наступало затишье, и благодаря этому я научился отличать себя самого от того, что я видел, отличать приятное от неприятного, огромный небосвод в закатных красках — от крестьян, умаленных этим неземным великолепием, красоту медной утвари и шелков — от худобы запястий, которые протягивают их вам, развалины — от ребенка, который испражняется среди них: я научился отличать вещи от людей. А еще я понял, что избавление всегда возможно, что в любом индийском городе есть уголок относительного порядка и чистоты, где можно перевести дух и восстановить чувство собственного достоинства. Оказалось, что в Индии наиболее легким и необходимым образом игнорируешь именно самое очевидное. Потому-то, естественно, несмотря на все, что я прочитал об этой стране, ничто не подготовило меня к ней.
Но вначале это очевидное ошеломляло — и я знал, что поблизости нет корабля, на который можно было бы сбежать, как уже бывало в Александрии, Порт-Судане, Джибути и Карачи. Для меня было внове то, что очевидное можно отделять от приятного, от тех зон, где царят уважение к себе и любовь к себе. Мэритайм-драйв, Малабар-Хилл, огни ночного города, сверкающие в парке имени Камалы Неру, парсийские Башни молчания [15] : вот что предлагают посетить в Бомбее туристические брошюры, и эти объекты мы осматривали три дня подряд в сопровождении трех добрых людей. Они отгородились стеной страха от того, что показу не подлежало, — от того, другого, города, где жили сотни тысяч людей, которые белым потоком выливались из вокзала Чёрчгейт и вливались обратно, словно торопясь на нескончаемый футбольный матч или спеша с него домой. Это был город, который постепенно обнаруживал себя — в широких, запруженных транспортом и бесконечных пригородных шоссе, в беспорядочном скоплении лавок, высоких доходных домов, разрушающихся балконов, электрических проводов и рекламы, киноафиш, как будто явившихся из мира более прохладного и роскошного — прохладнее и роскошнее, чем киноафиши в Англии и Америке: они обещали большее веселье, более полные груди и бедра, более плодоносное чрево. И дворы за главными улицами: раскаленное пекло, по ночам — уже никакой разницы между домом и улицей, застоявшийся воздух хранит смешанные запахи грязи, окна являют собой не прямоугольники света, а проемы с веревками, одеждой, мебелью, коробками и дают понять, что вещам там место не только на полу. Вдоль дорог, идущих к северу, стоят среди прохладных садов фабричные здания из красного кирпича — словно оказываешься где-нибудь в Мидлсексе. Но только прилегают к этим фабрикам не двухквартирные дома, не дома строчной застройки, а это гнездовье лачуг, эта трущобная свалка. И неизбежная черта пейзажа — проститутки, «веселые девицы» из индийских газет. Но где же в этих вороньих слободках, где целых три борделя иногда помещаются в одной постройке, где никакие сандаловые ароматы из Лакхнау [16] не способны перебить вонь от сточных канав и нужников, — где же здесь веселье? Похоть, как и сострадание, — одна из тонкостей, присущих надежде. Сперва посетитель ощущал лишь бренность собственных сексуальных позывов. Тут страшно было дерзать, фантазировать: отвращение пересиливало всё. У каждого входа стояли мужчины с дубинками. Кого и от чего они защищали? В тусклых смрадных коридорах сидели невзрачные женщины — донельзя старые, донельзя грязные, усохшие почти до кости; один их вид наводил на мысль, что люди — существа ничтожные. Это были уборщицы, служанки веселых девиц бомбейской бедноты, наверняка везучие — потому что при работе: таково пугающее мимолетное знакомство с бесконечно нисходящими ступенями общественной деградации.
15
Пять башен, куда парсы помещают своих покойников на растерзание грифам.
16
Индийский город, столица штата Уттар-Прадеш.; славится своими духами.
Да, именно ступени деградации: постепенно обнаруживаешь, что, вопреки кажущемуся хаосу, вопреки всем
17
Одежда из грубого домотканого хлопка.
Подсказки такого рода распространены повсеместно, однако в Индии эта практика имеет чисто индийское происхождение. «Свой долг, хотя бы несовершенный, лучше хорошо исполненного, но чужого. Лучше смерть в своей дхарме, чужая дхарма опасна». [18] Это сказано в Бхагавадгите, которая за пятьсот лет до Шекспирова Улисса проповедовала «закон соподчиненья» [19] — и проповедует его по сей день. И человек, который заправляет жалкие постели в гостиничной комнате, оскорбится, если вы попросите его подмести с пола песок. Клерк не принесет вам стакана воды, даже если вы упадете в обморок. Студент, изучающий архитектуру, сочтет унизительным для себя выполнение рисунков или должность простого чертежника. А стенографист Рамнатх, преданный треугольной деревянной доске, стоящей на его столе, откажется отпечатать на машинке текст, который он сам только что записал скорописью.
18
Бхагаватгита, глава III, 31 (пер. Б. Л. Смирнова).
19
Имеется в виду монолог Улисса из «Троила и Крессиды» (I, III), где тот превозносит социальную иерархию — «основу и опору бытия», «закон соподчиненья» (в переводе Т. Гнедич). У Шекспира в оригинале — слово degree. Так же в оригинале озаглавлена настоящая глава книги.
Рамнатх служил в правительственном департаменте. Он получал 110 рупий в месяц и был счастлив, пока в его департаменте не появился Малхотра, 600-рупиевый чиновник. Малхотра был индийцем родом из Восточной Африки, получил образование в английском университете и недавно вернулся из командировки в Европу. Рамнатх и его 110-рупиевые коллеги втайне насмехались над индийцами, возвращавшимися из Европы, но все они немного побаивались Малхотры, у которого была грозная репутация. Рассказывали, будто он знает наизусть все параграфы Кодекса гражданской службы; знал он и свои привилегии, и свои обязанности.
Вскоре Рамнатха вызвали в кабинет к Малхотре, и тот быстро продиктовал ему письмо. Рамнатху удалось ловко застенографировать все сказанное, и, испытывая удовлетворение, он вернулся к своему столу с табличкой «Стенографист». Других поручений в тот день ему не поступало; но назавтра, ранним утром, его снова вызвали, и Рамнатх увидел, что Малхотра белый от злости. Его аккуратно подстриженные усы ощетинились, глаза казались колючими. Он недавно принял ванну и выбрился, и Рамнатх ощущал разницу между своими просторными белыми брюками и длинной голубой рубашкой с открытым воротом — и серым костюмом Малхотры, сшитым у европейского портного и дополненным университетским галстуком. Рамнатх сохранил спокойствие. Гнев начальника, независимо от причины, был столь же естественным, как та брань, которой сам Рамнатх осыпал уборщика, дважды в день приходившего чистить уборную его арендованной квартиры в Махиме. При таких взаимоотношениях гнев и брань почти не имели смысла — они лишь напоминали, кому какое место отведено.
— Письмо, которое я диктовал тебе вчера! — сказал Малхотра. — Почему его не принесли мне на подпись вчера вечером?
— Не принесли? Прошу прощения, сэр. Я сейчас проверю. — Рамнатх отлучился и вскоре возвратился. — Я говорил об этом с машинисткой, сэр. Но у Хиралала было очень много работы в эти дни.
— У Хиралала? А ты разве не печатаешь?
— Нет, сэр. Я — стенографист.
— А что, интересно, должен уметь стенографист? Впредь будешь печатать те письма, которые я тебе диктую, ясно?
У Рамнатха вытянулось лицо.
— Слышишь меня?
— Это не входит в мои обязанности, сэр.
— Это мы еще посмотрим. Запиши еще одно письмо. И чтобы оно было готово до обеда.
Малхотра стал диктовать. Рамнатх танцующим пером вывел ряд закорючек, поклонился, когда диктовка кончилась, и вышел из кабинета. Днем его снова вызвал Малхотра.
— Где письмо, которое я диктовал тебе утром?
— Оно у Хиралала, сэр.
— И вчерашнее письмо до сих пор у Хиралала. Разве я не говорил тебе, что теперь ты будешь печатать для меня письма?
Молчание.
— Где мое письмо?
— Это не входит в мои обязанности, сэр.
Малхотра ударил кулаком по столу.
— Но мы уже говорили об этом сегодня утром!
У Рамнатха тоже было такое ощущение.
— Я — стенографист, сэр. Я не машинистка.
— Рамнатх, я подам на тебя рапорт за неподчинение.
— Это ваше право, сэр.
— Не смей говорить со мной таким тоном! Ты не будешь печатать мои письма. Тогда так и скажи мне — скажи: «Я не буду печатать ваши письма».