Тесть приехал
Шрифт:
...Еще он думал о том, что ему всегда был непонятен и чужд дом, где жили родители жены. Жили Кукушкины на окраине пыльного южного городка в старом мещанском доме. Комнаты были высоки, холодны, каждая вещь стояла строго на своем месте. И чистота прямо-таки музей-ная. Чистота жилища, в котором никто не живет. Бросалась в глаза бедность, которую тщательно пытались скрыть, отчего она как бы кричала, била в глаза накрахмаленными ветхими рюшками, скрипучими, плохой работы, стульями, которые в провинции и по сей день называют "венскими", и даже треснутые раковины, привезенные в
Зная, что так жила Лера, пожалуй, можно было понять ее сегодняшнюю страсть к комфорту, дорогим вещам, вкусной еде.
В доме Леры он всегда чувствовал себя стесненно: и в первый свой приезд, или, как он про себя называл, "смотрины", когда смущенно прятал под стул стоптанные свои дешевые башмаки, и позже, когда стал работать и носил уже замшевые куртки и дакроновые брюки, - ему и тогда было неловко.
Швырков остро, до дурноты ненавидел тещу, ненавидел ее ненатурально белое, гладкое лицо, тонкие, выщипанные, будто постоянно мокрые брови, ненавидел ее манеру говорить обо всем уменьшительно.
И потом эти длинные, величественные разговоры о каких-то могущественных родственниках! О генералах, полковниках, о каком-то ученом-собаководе. Эти намеки на наследство, которое будет оставлено Лерусе после ее, Елизаветы Аркадьевны, смерти. Швыркову со сладостным выражением на лице говорилось, что Леруся даже во время войны "имела бонну - настоящую француженку", как потом выяснилось, полубезумную старуху, давно позабывшую родной язык. Но все же это была бонна. И Швырков, проведший детство в военной Москве, где были нетоплен-ные школы, очереди за хлебом, где номера писали чернильным карандашом на ладонях, где жили в перенаселенной коммунальной, но очень дружной квартире, в которой коллективно пили на кухне чай, ухаживали за больными, хоронили умерших, - сатанел от одного слова "бонна".
Теща умерла, когда Швырков с женой был за границей, в одном африканском государстве, - он поехал преподавателем, а Лера устроилась переводчицей в аппарат экономсоветника.
– Что там старик пишет?
– иногда спрашивал Швырков.
– А-а, муть всякую.
– Может, что-нибудь послать ему надо?
– Перебьется... Да у него и так все есть.
Сейчас, припоминая выражение лица, с которым Лера читала телеграмму от отца, Швырков подумал: "Хорошо, что у нас нет детей..."
Во тьме на канале гуднул пароход - звук был сырой, тягостный...
5
Прошло два дня, и старик стал раздражать его - суетой, неумеренной восторженностью, даже самой манерой произносить слова, отдельные фразы: будто диктовал машинистке. У старика была еще одна неприятная манера: начиная разговор, он брал собеседника за руку и некоторое время молча заглядывал в глаза. Остановить его было неловко, и та значительность, с которой он гово-рил о пустяках, сначала веселила Швыркова. "Ай да ну!" хотелось ему поддразнить старика, но он сразу понял, что старик вряд ли оценит юмор, ведь сам-то он говорил серьезно, полагая, что то, о чем говорит, непременно должно быть интересно собеседнику.
А
– Сколь вкусен и ароматен орловский хлеб... Это очень важно - ощущать вкус хлеба! В универсаме бывает рижский. У него своя горчинка и изумительный букет. Скажи, дорогой, ты любишь хлеб?
"Черт знает, общаемся, как в плохой пьесе", - с досадой думал Швырков.
Вечерами старик подолгу разговаривал по телефону с какими-то неведомыми друзьями, жестикулируя при этом и подмигивая Швыркову.
– Где я сегодня был?
– журчал он в трубку.
– В универсаме и еще в Алешкинском продук-товом магазине. Какие колоритные фигуры... Какие глубокие характеры. У меня впечатление, что я побывал во МХАТе. Целую крепко, друг. Да, благодарю. Федор худой, скучный. Беда. Образ жизни нужно изменить. Я намереваюсь повидать Александрова. Неужели не помнишь? Ну, профессор Александров! Умер?
Лицо у тестя делалось растерянным и жалким.
Как-то позвонили домой. Старика не было - ушел в магазин. Трубку взял Швырков.
– Вениамин Борисыча, - потребовал властный, с астматическим сипом голос.
– Его нет.
– Как так нет?
– Вышел.
– А ты кто? Зять, что ли?
– Допустим, зять. Что вам, собственно?
– Ничего... собственно, - недовольно перебил голос.
– Повидаться хотел. Проездом я, через час поезд отходит, мать честная. Телефон-то мне друзья дали, однополчане. Не повезло...
– Может, передать что?
– смягчился Швырков.
– Гарбузенко я. Слыхал?
– Не приходилось.
– Неужели не рассказывал? Мы с ним вместе на пароходе "Карл Либкнехт" в войну бедовали. Чудно, право... Он же меня в Геленджике из-под земли откопал, бомбой накрыло. Кабы не Веня - хана. Орел парень! Ах ты ж... Ладно, скажешь, я к нему на обратном пути заскочу. Гарбузенко сказал точка.
"Гляди-ка, орел", - усмехнулся про себя Швырков и тут же подумал: "А что, собственно, я о нем знаю? Заштатный терапевт районной поликлиники... Пенсионер без всяких там масштабов..."
Впрочем, Лера однажды сказала:
– Представляешь, люди к нему на прием в очередь записывались. Дома от больных отбоя нет. Не будь он недотепой, мы бы знаешь как жили? Куда там! Диссертация готова. Не поладил, видите ли, с научным руководителем, ушел из института. Ну не дурость? Нужно быть или законченным идеалистом, или... сумасшедшим.
Тогда он, Швырков, помнится, промолчал, хотя и знал: в науке бывают ситуации, при которых, если хочешь остаться честным, лучше уйти.
А сам бы он ушел? То-то...
Известие о звонке Гарбузенко старик встретил восторженно.
– Какой человек? Какая натура! Широта, размах! Жаль, что не удалось вас познакомить, ты был бы рад. Личность, скажу тебе. Четыре войны прошел. В сорок пятом привез мне из Японии самурайский меч. Это мне-то меч... Правда, смешно? Жаль, жаль.
– Ничего, он обещал заехать на обратном пути,- сказал Швырков.
Старик кротко взглянул на него и ничего не ответил.
Приезд тестя дал толчок мыслям необычным и странным. Они пугали Швыркова.