Тиф
Шрифт:
– Дэ, дэ, дэ, - сыпал он.
– Тэк, тэк... Отлично, юноша... Не надо унывать!
Быстрая, небрежная речь доктора, его сытая физиономия и снисходительное "юноша" раздражили Климова.
– Зачем вы зовете меня юношей?
– простонал он.
– Что за фамильярность? К чёрту!
И он испугался своего голоса. Этот голос был до того сух, слаб и певуч, что его нельзя было узнать.
– Отлично, отлично, - забормотал доктор, нисколько не обижаясь.
–
И дома время летело так же поразительно быстро, как и в вагоне... Дневной свет в спальной то и дело сменялся ночными сумерками. Доктор, казалось, не отходил от кровати, и каждую минуту слышалось его "дэ, дэ, дэ". Через спальную непрерывно тянулся ряд лиц. Тут были: Павел, чухонец, штабс-капитан Ярошевич, фельдфебель Максименко, красная фуражка, дама с белыми зубами, доктор. Все они говорили, махали руками, курили, ели. Раз даже при дневном свете Климов видел своего полкового священника о. Александра, который в епитрахили и с требником в руках стоял перед кроватью и бормотал что-то с таким серьезным лицом, какого раньше Климов не наблюдал у него. Поручик вспомнил, что о. Александр всех офицеров-католиков приятельски обзывал "ляхами", и, желая посмешить его, крикнул:
– Батя, лях Ярошевич до лясу бежал!
Но о. Александр, человек смешливый и веселый, не засмеялся, а стал еще серьезнее и перекрестил Климова. Ночью раз за разом бесшумно входили и выходили две тени. То были тетка и сестра. Тень сестры становилась на колени и молилась: она кланялась образу, кланялась на стене и ее серая тень, так что богу молились две тени. Всё время пахло жареным мясом и трубкой чухонца, но раз Климов почувствовал резкий запах ладана. Он задвигался от тошноты и стал кричать:
– Ладан! Унесите ладан!
Ответа не было. Слышно было только, как где-то негромко пели священники и как кто-то бегал по лестнице.
Когда Климов очнулся от забытья, в спальной не было ни души. Утреннее солнце било в окно сквозь спущенную занавеску, и дрожащий луч, тонкий и грациозный, как лезвие, играл на графине. Слышался стук колес - значит, снега уже не было на улице. Поручик поглядел на луч, на знакомую мебель, на дверь и первым делом засмеялся. Грудь и живот задрожали от сладкого, счастливого и щекочущего смеха. Всем его существом, от головы до ног, овладело ощущение бесконечного счастья и жизненной радости, какую, вероятно, чувствовал первый человек, когда был создан и впервые увидел мир. Климов страстно захотел движения, людей, речей. Тело его лежало неподвижным пластом, шевелились одни только руки, но он это едва заметил и всё внимание свое устремил на мелочи. Он радовался своему
– Дэ, дэ, дэ...
– сыпал доктор.
– Отлично, отлично... Теперь уж мы здоровы... Тэк, тэк.
Поручик слушал и радостно смеялся. Вспомнил он чухонца, даму с белыми зубами, окорок, и ему захотелось курить, есть.
– Доктор, - сказал он, - прикажите дать мне корочку ржаного хлеба с солью и... и сардин.
Доктор отказал, Павел не послушался приказания и не пошел за хлебом. Поручик не вынес этого и заплакал, как капризный ребенок.
– Малюточка!
– засмеялся доктор.
– Мама, бай, а-а!
Климов тоже засмеялся и, по уходе доктора, крепко уснул. Проснулся он с тою же радостью и с ощущением счастья. Возле постели сидела тетка.
– А, тетя!
– обрадовался он.
– Что у меня было?
– Сыпной тиф.
– Вот что. А теперь мне хорошо, очень хорошо! Где Катя?
– Дома нет. Вероятно, зашла куда-нибудь с экзамена.
Старуха сказала это и нагнулась к чулку; губы ее затряслись, она отвернулась и вдруг зарыдала. В отчаянии, забыв запрещение доктора, она проговорила:
– Ах, Катя, Катя! Нет нашего ангела! Нет!
Она уронила чулок и нагнулась за ним, и в это время с головы ее свалился чепец. Взглянув на ее седую голову и ничего не понимая, Климов испугался за Катю и спросил:
– Где же она? Тетя!
Старуха, которая уже забыла про Климова и помнила только свое горе, сказала:
– Заразилась от тебя тифом и... и умерла. Третьего дня похоронили.
Эта страшная, неожиданная новость целиком вошла в сознание Климова, но, как ни была она страшна и сильна, она не могла побороть животной радости, наполнявшей выздоравливающего поручика. Он плакал, смеялся и скоро стал браниться за то, что ему не дают есть.
Только спустя неделю, когда он в халатишке, поддерживаемый Павлом, подошел к окну, поглядел на пасмурное весеннее небо и прислушался к неприятному стуку старых рельсов, которые провозили мимо, сердце его сжалось от боли, он заплакал и припал лбом к оконной раме.
– Какой я несчастный!
– забормотал он.
– Боже, какой я несчастный!
И радость уступила свое место обыденной скуке и чувству невозвратимой потери.