Тигр! Тигр! (сборник)
Шрифт:
— Фойл!
Фойл очнулся и посмотрел на Дагенхема.
— Не знаю никакого «Номада», ничего не знаю.
— Я предлагаю щедрое вознаграждение. На тридцать тысяч космонавт может кутить, ни о чем не думая, целый год… Чего тебе еще?
— Ничего не знаю.
— Либо мы, либо разведка, Фойл.
— Больно вам надо, чтобы я попал им в лапы, иначе к чему эти разговоры? Все это пустой треп. Я не знаю никакого «Номада», ничего не знаю.
— Ты!.. — Дагенхем пытался подавить бешенство. Он слишком много открыл этому хитрому примитивному созданию. — Да, мы не стремимся выдать тебя
— Нет, — сказал Фойл.
— Так вот слушай. На тебя заготовлено дело. Наш адвокат в Нью-Йорке только ждет знака, чтобы обвинить тебя в саботаже, пиратстве в космосе, грабеже и убийстве. Престейн добьется твоего осуждения в двадцать четыре часа. Если у тебя раньше было знакомство с полицией, это означает лоботомию. Они вскроют твой череп и выжгут половину мозгов. После чего ты никогда не сможешь джантировать.
Дагенхем замолчал и пристально посмотрел на Фойла, когда тот покачал головой, Дагенхем продолжил.
— Что ж, тебя присудят к десяти годам того, что в насмешку называют лечением. В нашу просвещенную эпоху преступников не наказывают. Их лечат. Тебя бросят в камеру одного из подземных госпиталей. Там ты будешь гнить в темноте и одиночестве. Будешь гнить там, пока не решишь заговорить. Будешь гнить там вечно. Выбирай.
Ворга, я тебя убью.
— Я ничего не знаю о «Номаде». Ничего!
— Хорошо, — Дагенхем сплюнул. Внезапно он протянул вперед сжатый в ладонях цветок орхидеи. Цветок почернел и рассыпался. — Вот что с тобой будет.
Глава 5
К югу от Сен-Жирона, возле Франко-испанской границы, тянутся на километры под Пиринеями глубочайшие во Франции пещеры — Жофре Мартель. Это самый большой и самый страшный госпиталь на Земле. Ни один пациент не джантировал из его чернильной тьмы. Ни одному пациенту не удалось узнать джант-координаты мрачных глубин госпиталя.
Если не считать фронтальной лоботомии, есть всего три пути лишить человека возможности джантировать: удар по голове, вызывающий сотрясение мозга, расслабляющий наркотик и засекречивание джант-координат. Из этих трех наиболее практичным считался последний.
Камеры, отходящие от запутанных коридоров Жофре Мартель, были вырублены в скале. Они не освещались, как и коридоры. Мрак подземелий пронизывали лучи инфракрасных ламп. Охрана и обслуживающий персонал носили специальные очки. Пациенты жили во тьме и слышали лишь отдаленный шум подземных вод.
Для Фойла существовали лишь тьма, шум вод и однообразие госпитального режима. В восемь часов (или в любой другой час этой немой бездны) его будил звонок. Он вставал и получал завтрак, выплюнутый пневматической трубой. Завтрак надо было съесть немедленно, потому что чашки и тарелки через пятнадцать минут распадались. В восемь-тридцать дверь камеры отворялась, и Фойл вместе с сотнями других слепо шаркал по извивающимся коридорам к Санитарии.
Там, так же в темноте, с ними обращались, как со скотом на бойне — быстро, холодно, с безразличием.
Днем их занимали лечебным трудом. В каждой камере зажигался телевизионный экран, и пациент погружал руки в открывшееся отверстие. Он видел и чувствовал трехмерно передающиеся предметы и инструменты. Он кроил и штопал госпитальные робы, мастерил кухонную утварь и готовил пищу. На самом же деле он ни до чего не дотрагивался. Его движения передавались в мастерские и там управляли соответствующими механизмами. После одного короткого часа облегчения вновь наваливались мрак и тишина темницы.
Правда, временами, раз или два в неделю (или, может быть, раз или два в год) доносился приглушенный звук далекого взрыва. И Фойл отрывался от горнила ненависти, где закалялась его жажда мести. В Санитарии он шептал вопросы невидимым фигурам.
— Что за взрывы, там?
— Взрывы?
— Слышу их, как будто издалека.
— Это Чертовджант.
— Что?
— Чертовджант. Когда кто-то по горло сыт Жофре. Поперек глотки. Джантирует прямо к черту, он.
— Ах ты!..
— Вот так вот. Невесть откуда, невесть куда. Чертовджант… вслепую… и мы слышим их. Бум! Чертовджант.
Фойл был потрясен. Тьма, тишина, одиночество наводили отчаяние, ужас, сводили с ума. Монотонность казалась невыносимой. Погребенные в застенках госпиталя Жофре Мартель, пациенты страстно ждали утра ради возможности прошептать слово и услышать ответ. Но любые разговоры сразу пресекались охраной, а динамик потом читал наставления о Добродетели Многотерпения.
Фойл знал записи наизусть, каждое слово, каждый шорох и треск ленты. Он возненавидел эти голоса: всепонимающий баритон, бодрый тенор, доверительный бас. Он научился отрешаться, работать механически. А вот перед бесконечными часами одиночества он оказался беспомощен. Одной ярости тут не хватало.
Фойл потерял счет дням. Больше он не перешептывался в Санитарии. Его сознание оторвалось от реальности и куда-то медленно и бездумно плыло. Ему стало казаться, что он снова на «Номаде», опять дерется за жизнь. Потом и эта слабая связь с иллюзией оборвалась. Все глубже и глубже он погружался в пучину кататонии, в лоно тишины, в лоно темноты, в лоно сна.
То были странные, быстротечные сны. Однажды ему явился голос ангела-спасителя. Ангела-женщины. Она тихонько напевала. Трижды он слышал слова: «О, боже…», «Боже мой!..», и «О…»
Фойл падал в бездонную бездну и слушал.
— Есть выход, — сладко нашептывал в его уши ангел. Голос ангела гнева был мягким и нежным, и в то же время горел безумием.
И внезапно, с безрассудной логикой отчаяния, Фойл осознал: выход есть. Глупец, он не видел этого раньше.
— Да, — прохрипел он. — Есть выход.