Тим
Шрифт:
Рон прикрыл рукой глаза: он плакал. Мэри сидела беспомощно, сердце ее разрывалось от жалости. Если бы она могла как-то помочь! Ужасно было сидеть и смотреть на горе человека и быть не в состоянии облегчить его. Он плакал долго, приступами, и казалось, вся душа его раздиралась от горя. Когда он уже не мог больше плакать, он вытер глаза и высморкался.
— Выпьете еще чашечку? — спросила Мэри.
На какое-то мгновение ей показалось, что на его лице мелькнула улыбка Тима.
— Да, спасибо, — он вздохнул. — Я никогда не думал, что все будет так, Мэри. Не знаю, может быть, потому что я старый. Никогда не думал, что, если она уйдет, останется такая огромная пустота. Даже Тим, кажется, не так важен для меня теперь, только она, только она. Все по-другому, даже то, что никто не ругается и не ворчит, что я долго задерживаюсь
— Да, я понимаю, — медленно сказала Мэри. — Духовная ампутация…
Он поставил чашку:
— Мэри, если со мной что-нибудь случится, вы присмотрите за Тимом?
Она не протестовала, даже не попыталась сказать ему, что это неудобно или глупо. Она просто кивнула и сказала:
— Да, конечно. Не беспокойтесь о Тиме.
Глава 22
За эту долгую и печальную зиму, которая последовала за смертью матери Тима, он очень изменился. Он был похож на тоскующее животное; бродил с места на место, ища что-то, чего там не было, глаза беспокойно останавливались на каком-нибудь предмете, затем разочарованно отворачивались. Казалось, он ожидал, что произойдет что-то невозможное, и удивлялся, почему это не происходит. Даже Гарри Маркхэм и его бригада ничего от него не могли добиться, рассказывал в отчаянии Рон Мэри. Он ходил на работу аккуратно, каждый день, но все грубые выходки парней не оказывали на него никакого впечатления. Он выносил их жестокий юмор так же терпеливо, как и все остальное. Казалось, он ушел из реального мира, думала Мэри, ушел в место, где он был совсем один, и навсегда закрылся от всех других.
Она и Рон вели бесконечные и бесполезные разговоры о Тиме, сидя в коттедже долгими вечерами, а на улице шел дождь, и среди деревьев выл ветер. Тим же уходил куда-то один или шел спать. После смерти Эсме Мэри настаивала на том, чтобы Рон ездил с ними в коттедж на выходные. Она не могла вынести мысли, что увезет в пятницу Тима и оставит старика сидеть перед камином в одиночестве.
Для них это были тяжелые, печальные, медленно текущие месяцы. Мэри, которая делила свои свободные часы с Тимом, было немного легче; для Рона была только пустота, а что было в душе у Тима, никто не знал. Это было ее первое столкновение с горем, такого раньше она даже не могла себе представить. И самое тяжелое состояло в том, что она была бессильна помочь. Что бы она ни сказала, что бы ни сделала — все это не имело никакого значения. Ей приходилось мириться с долгими периодами молчания, потихонечку убегать, чтобы выплакаться и погоревать в одиночестве.
Она начала привязываться и к Рону, потому что он был отцом Тима и потому, что он был так одинок, но никогда не жаловался. С течением времени он все больше стал занимать ее мысли. Когда самое холодное время года приближалось к концу, она заметила, что его силы тают. Иногда, когда они сидели во дворе и он протягивал руку к солнцу, ей казалось, что оно просвечивает сквозь покрытую венами и старческими пятнами кисть, и становятся видны очертания костей. Он начал сильно дрожать, и его когда-то твердая энергичная походка стала неуверенной. И как бы плотно она его ни кормила, он непрерывно терял в весе. Казалось, он тает на глазах. Неприятности окружали ее, как невидимая армия врагов. Казалось, она проводила свои дни, бродя по пустынной долине и не зная, куда идти. Единственной реальностью был Арчи Джонсон. Только на работе она опять становилась сама собой и думала не о Роне и Тиме, а о конкретных делах. Это было единственное, что давало ей силы. Она начала бояться пятниц и радоваться понедельникам. Рон и Тим стали для нее словно камень на шее, ибо Мэри не знала, что делать, чтобы избежать катастрофы, и чувствовала, что она приближается.
Однажды
Рон вынес на террасу поднос, где был сервирован утренний чай, и поставил его на стол около ее стула. Его глаза проследовали за ее взглядом, и, посмотрев на неподвижную, как у часового, фигуру на берегу, он вздохнул.
— Выпей чашечку, Мэри. Ничего ты не ела на завтрак, дорогая. Я вчера испек такой хороший кекс с тмином, но почему тебе не съесть кусочек с чаем? А?
Она оторвала мысли от Тима и улыбнулась:
— Честное слово, Рон, ты за последние несколько месяцев превратился в настоящего повара.
Он прикусил задрожавшую губу.
— Эс любила кекс с тмином. Я читал в «Геральде», что в Америке едят хлеб с тмином, но не кладут его в кексы. Идиоты! Ничего не представляю себе хуже, чем тмин в хлебе, а вот в пышном сладком кексе — в самый раз.
— Обычаи бывают разные, Рон. Наверное, они скажут как раз обратное, если прочитают в их газетах, что австралийцы не кладут тмин в хлеб, а едят его в кексе. Хотя, честно говоря, если зайти в некоторые булочные в Сиднее, то теперь можно там купить ржаной хлеб с тмином.
— Да, эти чертовы бродяги все что угодно сделают, — сказал он с присущим старым австралийцам презрением к новым европейским эмигрантам. — Ну, неважно. Съешь кусочек кекса, Мэри, давай!
Съев ломтик, Мэри поставила тарелку:
— Рон, что с ним происходит?
— Елки-палки, Мэри, мы эту тему обсосали до костей уже давным-давно! — резко ответил он, затем повернулся и, раскаиваясь, сжал ее руку, — Прости, дорогая моя, я не хотел тебе хамить. Я знаю, что ты о нем беспокоишься, и только поэтому и спрашиваешь. Не знаю, милая, не знаю. Никогда не думал, что он будет так тосковать о матери, не думал, что так долго. У меня просто сердце разрывается!
— И у меня тоже. Не знаю — что, но я должна что-то сделать, и как можно скорее. Он уходит от нас, Рон, уходит все дальше и дальше, и если мы не вернем его, мы можем потерять его навсегда.
Он подошел и сел на ручку ее кресла.
— Если бы я знал, что делать, Мэри, дорогая, но я не знаю. Самое ужасное, что я уже не так страдаю о нем, как раньше. Я не хочу волнений. Даже о сыне. Это звучит ужасно, но это так. Подожди здесь.
Он исчез в доме, но через минуту опять появился, держа под мышкой плоскую папку. Он бросил ее на стол рядом с подносом. Мэри подняла на него глаза, удивленная и встревоженная. Рон взял другой стул, подтянул его к столу и сел против нее, прямо глядел ей в лицо. Его глаза странно блестели.
— Вот все документы, касающиеся Тима, — сказал он. — Здесь мое завещание, все банковские счета, страховые полисы и ежегодная рента. Все это даст возможность Тиму быть в денежном отношении независимым до конца жизни. — Он оглянулся в сторону пляжа, и Мэри уже не видела его лица.
— Я умираю, Мэри, — продолжил он медленно. — Я не хочу жить, не могу себя заставить жить. Я, как заводная обезьянка, у которой кончается завод — знаешь, ну те, что бьют в барабан и маршируют взад вперед, а затем их движение замедляется, а потом и вовсе останавливаются, ноги перестают шагать, а барабан бить. Вот и я такой. Кончается завод, и я ничего не могу сделать. И, знаешь, Мэри, я этому рад! Если бы я был молодым, я бы так не чувствовал ее смерти, но возраст делает свое дело. Она оставила такую пустоту в моей душе, которую ничто не заполнит, даже Тим. Все, что я хочу, это лежать там, под землей, рядом с ней. Мне все кажется, что ей так холодно и одиноко. Иначе и быть не может, после того, как она проспала все эти годы рядом со мной.