Тимкины крылья
Шрифт:
Пробравшись огородами через высокую картофельную ботву, я заглянул в окно к нашему соседу. Дядя Жора сидел за столом-верстаком и что-то мастерил. В окно отсвечивало спускающееся к горизонту солнце.
Летом солнце у нас почти не заходит. Зато потом оно на всю зиму прячется. Зимой у нас такие морозы, что на улицу носа не высунешь. Пока до школы добежишь, весь инеем обрастешь.
Я стукнул в стекло. Дядя Жора оглянулся и махнул мне рукой, чтобы я заходил. Я влез в комнату и сел у стены на липовую чурку. Я всегда сижу на этой липовой чурке.
— Что ты там
Разговаривать с нашим соседом — одно удовольствие. Если на его вопрос не ответишь, он не станет хватать тебя за горло и вытряхивать из тебя душу. Не ответил — и ладно. Значит, не хочешь.
На полочке замерла на одной ноге балерина. Был обыкновенный сучок — получилась балерина. И крокодил вон с открытой пастью тоже был сучком. Тот сучок нашел я. Мы ездили с дядей Жорой в Калининский поселок в баню. По дороге я подобрал сучок. А дядя Жора повертел его в руках, достал нож, и, пока мы дошли до бани, крокодил уже был готов.
Интересно ходить с дядей Жорой в баню. Он залазит с березовым веником в парилку и хлещется так, словно изгоняет из себя злого духа. А потом умоется холодной водой и становится таким разговорчивым, просто удивительно.
Дядя Жора сидел ко мне спиной и что-то молча строгал. Я подумал, что хорошо бы сейчас съездить с ним в баню. Вот бы где мы поговорили! И про страх, и про то, как от него излечиваться. И неужели вообще все так боятся подполковника Серкиза и своих отцов, как я? А чего я, собственно, боюсь отца? Что я, специально его графин раскокал, что ли? И потом, неужели он такой страшный, мой отец? Чего он может мне сделать? Ничего он не может мне сделать.
С реки донесся гудок «Кирилки». Идти в баню было, конечно, поздно. За стеной шумел отец. Наверно, ругал меня. А может, и Феню, если она еще не вернулась.
Я вертелся на чурке и думал: вернулась Феня или еще не вернулась? Хорошо, если она еще гуляет со своим Русланом. Тогда и мне меньше попадет.
Мы сидели с дядей Жорой в сонной тишине комнаты и молчали. За окном плыли далекие звуки баяна да волнами набегал шум со стадиона, где шел футбольный матч между эскадрильей, которой командовал Эдькин отец, и громовцами.
Чурка была маленькая. На ней долго не усидишь. Я и одним боком на ней пристраивался, и другим.
Что, интересно, получится из этой чурки? Торпедный катер? Подводная лодка? Смелые, наверно, люди служат на подводных лодках. Ничего, наверно, не боятся. Под водой ведь еще страшнее, чем в воздухе. С самолета хоть на парашюте можно выпрыгнуть. А с лодки?
Просто больше невозможно было сидеть на этой чурке. Как пытка какая. Я пересел на пол, а чуркой изо всей силы трахнул о половицу. Я нарочно ею трахнул. В тишине она грохнула, словно выстрел.
— Что это тебя заносит? — обернулся ко мне дядя Жора.
— Не заносит вовсе, — сказал я. — Вы вот не испугались. А я от неожиданности вздрагиваю, точно меня током швыряет. Я вообще… это самое… несмелый.
— Брось ты, — сказал дядя Жора и протянул мне какую-то деревяшку. — Это вот что здесь?
— Где? — не понял я.
— Да вот. Видишь? Стамеска соскочила,
— Соскочила, — сказал я. — Так у вас и соскочит. И нечего меня успокаивать. Я же знаю, что я несмелый.
— Послушай, — сказал дядя Жора, — кончай сопли распускать. Тебе не идет.
Тогда я рассказал ему, как облил подполковника, как у меня отнялся язык и как я, позабыв обо всем на свете, в ужасе драпал сквозь кусты.
— Ну и что? — сказал дядя Жора. — А кто его не боится, этого Серкиза? Он как перед строем разойдется, так у меня поджилки трясутся.
— Так уж прямо и трясутся, — хмыкнул я.
— Понимаешь, Тимка, — сказал дядя Жора, — страх — ведь это, в конце концов, штуковина вполне нормальная. Он в каждом здоровом человеке живет как инстинкт самосохранения.
Дядя Жора разговорился, словно в бане. Он даже сел напротив меня на койку. Он так и этак пытался втолковать мне, что ничего стыдного в страхе нет, что нужно только уметь держать себя в руках.
— Больно уж у меня инстинкт этот сильный, — буркнул я. — Графин разбился, а я домой идти боюсь.
— А ты заставь себя.
— Чего же заставлять, если я все равно боюсь?
— А ты знаешь таких, которые ничего не боятся?
— Ясное дело, знаю.
— Например?
— Руслан Барханов, например, — сказал я. — Или его друг Тарас Коваленко.
Дядя Жора задумался.
Конечно, против Руслана Барханова и его друга Тараса Коваленко ничего не возразишь. Весь полк знает, какие они парни.
— Барханов, значит? — проговорил дядя Жора. — И Коваленко? Ну-ну… А почему, между прочим, ты решил, что смелый тот, кто ничего не боится? Гром, думаешь, ничего не боялся? Дудки. И Серкиза он побаивался, и еще кое-чего. Можешь мне поверить. Я с ним в училище бок о бок три года, и еще в полку. Вот то, что Гром оказался сильнее своего страха, — это да. Выпала ему в жизни решительная минута, и он оказался сильнее страха. А это и есть настоящая смелость. И ничего нет стыдного в том, что каждый человек чего-нибудь да боится. Один мертвецов боится, другой высоты, третий подполковника Серкиза.
— Выходит, трусишь — и трусь на здоровье, так, что ли? — буркнул я.
— Ну зачем же так? — сказал дядя Жора. — Настоящий человек закаляет свою волю, сознательно идет на страшное, чтобы отучить свои коленки от дрожи. Страх в человеке все равно остается. Это физиология. Но человек зажимает страх в кулак и улыбается. Помнишь, как Овода расстреливали? Думаешь, ему не страшно было?
Дядя Жора курил сигареты и давил их в пепельнице. Дым пластами плавал по комнате и утекал в открытое окно. За окном догорало солнце, и оранжевый квадрат медленно полз по оклеенной обоями стене. Я слушал дядю Жору и размышлял о разных страшных вещах, на которых можно воспитать в себе смелость. Например, бормашина в санчасти у зубного врача или беседа по душам с подполковником Серкизом. Остановить бы на улице Серкиза и спросить у него, как здоровьице, не тревожат ли его по ночам клопы. Можно еще о супруге его поинтересоваться. И чтобы все слышали. Во потом разговорчиков в полку будет!