Тиски
Шрифт:
Русак молча отработал наряды, а затем вновь удивил всех: написал на лейтенанта жалобу, индивидуальную, разумеется. До сих пор всем казалось, что писать жалобы непристойно, стыдно. Но поступок Русака никому из личного состава не показался ни непригожим, ни постыдным. Многим помнилось, как стояли они друг против друга — комвзвода и Русак. Одного почти роста, русые, оба пензенские. У лейтенанта желваки злобы бороздили лицо, в глазах что-то желтое, похожее на желчь. У Русака привычное прищуренное выражение. Оба они были в форме, один — в офицерской, другой — в солдатском хлопчато-бумажном обмундировании, но казались они пришедшими сюда из разных миров. Русака все же кто-то спросил, почему он эту жалобу написал и было ли ему при этом неприятно. Русак улыбнулся и ответил на вопрос вопросом: «Было ли бы вам неприятно, если бы заяц,
Когда на комсомольском собрании Русак потребовал, чтобы комсорга за пьянство убрали с этого поста, вся рота застыла. Комсоргом был лейтенант и командир взвода. Комсомольское собрание заканчивалось и через несколько минут комсомольцы превращались в курсантов и офицеров, командиров и подчиненных. Но рота застыла не только от испуга, сколько охваченная предчувствием, что нельзя, ни в коем случае нельзя показать свою радость, что ликование роты по поводу требования погубит Русака. Комвзвода комсоргом остался но при всей своей злобе не мог тогда не ощутить значение молчания и создавшуюся в роте человеческую общность. Над каждым воинским подразделением можно властвовать только до тех пор, пока солдаты духовно разобщены.
Лейтенант бросился в штаб. Парни, работающие в секретке, донесли до личного состава обрывки разговора комвзвода с комполка, особенно слова командира части. «У страха глаза велики, — сказал командир. — Пить меньше на службе надо. А Андропова ты мне не трожь, в армии личное забывать надо. Он же лучший курсант. Кого я комиссии суну? Тебя? Ты хоть и лейтенант, а вольтметра от патефона не отличишь. И брось эти штучки с пылью на каблуках. Не во времена Жукова живем. На фронт бы тебя, жучка…» Лейтенант был бессилен. Он да старшина роты Милосердой делали все, что могли: наказывали, угрожали, развращали, но разбить создавшуюся общность они были уже не в силах.
За месяц до экзаменов произошло чрезвычайное происшествие. Рота, сев в столовке за обед, заворчала. От блюд и бачков с супом распространялась окутывая всех, более гнусная, чем обычно, вонь. Чаще всего голод от бескалорийной пищи побеждал ощущение вони и желание вылить кому-то на голову эти бачки, зловонное содержимое которых почему-то называлось супом. Если без сомнений верилось в то, что повара воровали, то трудно было себе представить, что они нарочно портили продовольствие. Жаловаться в дивизию? В округ? Скорее язву желудка заработаешь, чем дождешься ответа. Но в этот обед произошло необычайное. Вся рота, кроме членов партии и кандидатов в члены, встала как один, одновременно. После шептались, что именно Русак дал знак. Шептались так потому, что трудно было каждому поверить, что в нем живет заяц, способный, вооружившись палкой, напасть на волка. Рота встала и вышла, ни к чему не притронувшись. Выйдя из столовой, ребята без приказа построились и застыли.
Согласно армейским правилам отказ от принятия пищи личным составом считается крупным ЧП. Прибежали в панике дежурный по кухне, офицер, дежурный по части. Вскоре весь штаб был возле нашей роты. Начали по обычаю напоминать каждому, что он должен думать о собственной шкуре. Вызывали, приказывали по очереди войти в столовую и начать есть. За отказ давали десять суток гауптвахты и изредка угрожали дисциплинарным батальоном. Никто не выполнил приказа. В каждом из нас, наверное, жили в это время слова: «Приказ приказу рознь». Русак тогда нам их только напомнил, только вымолвил их за нас.
В конце концов, повару пришлось сварить другой суп, менее вонючий, который рота послушно съела. Комполка орал, что желает, чтобы мы все поскорее убрались к чертовой матери, и еще желает никогда нас не видеть и о нас не слышать. Всех наказывать нельзя. Зачинщиков не нашли и почему-то выдумывать не стали. Вскоре мы все стали ефрейторами, сержантами, и распределение разбросало нас по разным частям края.
Только в конце службы, когда я ждал демобилизации, мне рассказали, что во время учений Русак будто уснул под кустом и его подмял под себя танк. Может, так, может, не так. Не знаю.
Без ремня
Когда при воинской части существует своя гауптвахта, то большинству личного состава легче переносить это дисциплинарное наказание. Обычно,
Официально наказание гауптвахтой идет сразу же после наказания пятью нарядами на работу вне очереди. Для некоторых губа — приятная перемена, для других — мука. Попадая на губу, солдат становится губарем в то мгновенье, когда ему приказывают снять и отдать ремень. Многие, лишившись ремня, чувствуют вдруг своеобразный комплекс неполноценности. По утрам, идя медленно на работу под конвоем, арестант глубоко ощущает всю нелепость раздувающейся без ремня гимнастерки, сущности, для многих солдат идти без ремня по деревне все равно, что гражданскому пойти на танцы с расстегнутой ширинкой. Солдат без ремня чувствует себя маленьким и ничтожным. Солдата без ремня можно легче и удобнее оскорбить, можно плюнуть ему в душу — не огрызнется.
Но есть и такие ребята, что с наслаждением опускаются на самое дно солдатского бытия. Такой губарь-арестант вместе с ремнем отдает дисциплину уважение к себе. После нескольких суток камеры он, грязный, небритый, с черным подворотничком и расстегнутым хлястиком шинели обретает походку наглых нищих, может огрызнуться, отказаться выполнить приказ. Его не смущает ни ночной холод, ни угроза трибуналом, ни лишние пять-шесть суток камеры. С такими начальству приходится труднее, тут надо быть психологом, нужно найти слабое место. На некоторых действует одиночная камера; на других — легкая, но очень грязная работа: чистить полковые уборные, возиться с помоями; третьих — морально калечит тяжелый бессмысленный труд: летом рыть никому не нужные траншеи, зимой бесплодно тыкать ломом мерзлый грунт.
На своей гауптвахте можно получше устроиться и с ночлегом. Арестанту-губарю койка не положена, не положены и простыня с подушкой. Спальные устройства по всему Советскому Союзу носят различные названия. На Дальнем Востоке их два вида: самолеты и вертолеты. Самолет — это попросту несколько сколоченных досок. Лег на доски, накрылся шинелью, помечтал о чем-то далеком и смутном, и можно дождаться и сна. Вертолет — это сооружение, несколько смахивающее на крест. Чтобы уснуть на вертолете, нужно умудриться вытянуть ноги и разбросать в стороны руки, застыть и постараться вызвать из глубин своей усталости свинцовый сон. Более или менее резкое движение во сне сбрасывает арестанта-губаря на бетонный пол, и горе тому, кто не проснется. Не одного из не проснувшихся отвозили в госпиталь с воспалением легких и радикулитом. На своей гауптвахте знакомые часовые сами дадут тебе на ночь дополнительную шинель, и, если арестантов на губе мало, то сами притащат из пустых камер лишние самолеты и вертолеты. А благодушно настроенный начальник караула закроет глаза. Разумеется, если только начальник караула не личный враг того или иного арестанта. Тогда лучше попасть к черту на рога, чем на свою гауптвахту.