Титус Гроун (Горменгаст - 1)
Шрифт:
Каким основательным, звучным органом наделен человек, подумал Кличбор, притворясь на миг, что слышит не свой собственный голос – присутствовала в его натуре некая скромность, время от времени прорывавшаяся наружу.
Но подобного рода мысли тут же и отлетали. Сейчас в нем главенствовало сознание, что он снова стоит в нескольких дюймах от женщины, которой намерен добиваться со всем коварством старости, со всей необузданностью вновь обретенной молодости, заставляющей человека влезать на церковные шпили, перепрыгивать реки – в общем, играть на публику.
«Господом клянусь! – безгласно воскликнул
Глаза его оставались закрытыми, но теперь он поднял тяжелые веки и сквозь белесые ресницы свои увидел в глазах хозяйки пылких и влажных суккубов любви, грозивших подрыть ее мраморный храм и обрушить.
Кличбор огляделся. Штат его, коего тактичность граничила с бесцеремонностью, разбился на погруженные в беседу группки, – вот как те господа на сцене театра, что, в стараниях выглядеть поестественнее, но ничего не имея сказать, с поддельной томностью либо живостью повторяют: «Один… два… три… четыре», – и опять сначала. Впрочем, Профессора лепетали свои благоглупости, слишком уж подчеркивая неотрепетированность оных. Мантиеносцы же, столпившиеся в дальнем углу залы, начинали уже выказывать нетерпение.
– Говорить, что ли, больше не о чем, как об этой восковой жирафе, чтоб меня бог ломтями нарезал! – пробормотал сквозь зубы Мулжар.
– Станет он связываться с этакой грудой неблагого мяса, – откликнулся Перч-Призм. – Мне стыдно за вас!
– Нет, в самом деле, ага! что я им, бурак? Как будто не видывал я лучших дней и занятий, ага, да отпустят мне Небеса все грехи, – я разве бурак? – так восклицал развеселый Цветрез, и по тону его чувствовалось, что он задет за живое.
– Как говорит Теоретикус в своей диатрибе, направленной против использования низкого просторечия, – пролепетал Фланнелькот, давно ожидавший мгновения, когда у него, по счастливому совпадению, и храбрости достанет сказать что-нибудь, и что сказать найдется.
– И что же он говорит, ваш старый прохиндей? – осведомился Опус Трематод.
Кроме него, однако, интереса никто не выказал, и Фланнелькот понял, что возможность упущена: сразу несколько голосов перебили его, не дав завершить пугливое замечание.
– А что, Шко так на нее и пялится? и дайте мне кто-нибудь вина, во имя праха, из которого нас слепили, – жажда такая, точно я с утра среди кактусов околачивался, – сказал Перч-Призм, задравший плоский свой нос в потолок. – Не будь я так хорошо воспитан, я бы обернулся и сам посмотрел.
– И не дернулись ведь ни разу, – сообщил Цветрез. – Статуи, ага! Жуть какая!
– Некогда, – встрял скорбный голос Фланнелькота, – я пристрастился ловить бабочек. Давно это было, в земле ласточек, полной русел иссохших рек. И вот, одним мглистым днем…
– В другой раз, Фланнелькот, – сказал Цветрез. – Идите сядьте.
Фланнелькот, опечалясь, побрел прочь от коллег – искать себе стул.
Кличбор же тем временем смаковал редкостный аперитив любви, вечный язык взглядов.
Собравшись с мыслями
Однако, отступая, он чуть не отдавил ногу доктору Прюнскваллору – и отдавил бы, если б тому не хватило проворства отпрыгнуть в сторону.
Доктор на несколько минут выходил из залы и ему только теперь сообщили о том, что на полу ее лежит неподвижное тело. Когда Кличбор отшагнул назад, Доктор как раз собирался приступить к осмотру страдальца, а теперь возникла новая помеха – Кличбор заговорил.
– Драгоценнейшая моя госпожа, – произнес львиноголовый старик, начавший уже повторяться, – жар это все. Хотя нет… не все… но многое. То, что один из моих подчиненных, или лучше сказать коллег, да, причинил вам неудобства, навсегда останется для меня огнем, пожирающим уголь. А почему? А потому, драгоценнейшая госпожа, что это я обязан был подготовить его, вышколить по части достойных манер или, еще того лучше, черт бы меня побрал, оставить его дома. Вот этим я сейчас и должен заняться – распорядиться, чтобы его убрали прочь. – И Кличбор возвысил голос: – Господа, – воскликнул он, – буду рад, если двое из вас унесут отсюда коллегу вашего и доставят его домой. Возможно, Профессора… Фланнелькот…
– О нет! нет! Я против!
То было восклицание Ирмы. Выступив вперед, она поднесла ладони к длинному своему подбородку и переплела на нем пальцы.
– Господин Школоначальник, – прошептала она, – я выслушала то, что вы сочли необходимым сказать. Это было великолепно. Я говорю, великолепно. Когда вы говорили о «жаре», я все поняла. Я, простая женщина, я говорю, простая женщина!
Она огляделась вокруг – помраченно, нервически, как бы поняв, что зашла чересчур далеко.
– Но когда я услышала, господин Школоначальник, что вы, вопреки своим убеждениям, решили убрать отсюда этого господина, – Ирма опустила глаза на тело у ее ног, – я поняла, что мой долг, долг хозяйки, попросить вас, моего гостя, обдумать все еще раз. Я не хочу, сударь, чтобы кто-нибудь говорил потом, будто один из ваших подчиненных покрыл мой салон позором, что его пришлось выволакивать отсюда. Пусть его усадят в кресло в каком-нибудь углу потемнее. Пусть ему дадут вина и пирогов, всего, что он захочет, а когда он вполне оправится, пусть присоединится к своим друзьям. Он оказал мне честь, я говорю, он оказал мне честь… – Тут Ирма, наконец, заметила брата. Миг – и она оказалась с ним рядом. – О Альфред, ведь я права, верно? Жар это все, разве не так?
Прюнскваллор вгляделся в подергивающееся лицо сестры. Обнаженная тревога читалась на нем и обнаженное волнение, делавшее выражение его нежным почти до невероятия: первая заря любви заливала лицо сестры ясным светом. Дай Бог, чтобы любви неложной, подумал Прюнскваллор. Иначе она погибнет. На миг мысль о том, насколько проще была бы жизнь без нее, мелькнула в его голове, но Доктор отогнал эту скверную фантазию и, привстав на цыпочки, с такой силой сцепил за спиною ладони, что узкая, белейшая грудь его выпятилась, точно у голубя.