Тьма в полдень
Шрифт:
Таня посмотрела на него и отвела глаза в сторону.
– Я буду осторожна, Леша, – сказала она после паузы. Кривошеин доел наконец и отодвинул пустую тарелку.
– Казалось бы, почему я это сделал, – сказал он, словно продолжая думать вслух. – Володька был против, категорически. Он очень боится, как бы с тобой чего не случилось. Ну, это еще и из-за Сергея – старая дружба, так сказать. Может, поэтому он и был против. Он считает, ты к этому непригодна. Избалованная, говорит, к трудностям не привыкла, капризная, эгоистка... Не знаю, эгоизм – понятие растяжимое, а капризов я за тобой, по правде сказать, и в лучшие времена не замечал. Своенравная ты очень,
– Наверное, ты прав, Леша, – печально сказала Таня. – Наверное, я действительно не приспособлена к жизни... Мне это еще Сережина мама говорила. Но только я не знаю, получится ли из меня и подпольщица, потому что... для этого все-таки нужно быть немножко героем, а какая из меня героиня? Мне все время страшно, Леша, я иногда спать не могу...
– Вот новость, – сказал Кривошеин. – Ты что же думаешь, мне не страшно?
– Я понимаю, Леша... Конечно, всякому страшно попасть в гестапо, но когда человек уверен в себе... А я просто боюсь, что в случае чего не выдержу и все расскажу. Я тебя хотела спросить: ты не знаешь... там что, действительно бьют на допросах?
Кривошеин пожал плечами.
– Не знаю, – сказал он угрюмо. – Смотря какой следователь попадется. А думать об этом нельзя! Ясно тебе? Не смей думать об этом, несчастье может случиться и на улице в мирное время. А на фронте? Ты вот все хнычешь: «На фронте бы сейчас оказаться», – а ведь на фронте еще опаснее...
– Господи, там совсем другое дело, там свои кругом, и все будут стараться тебе помочь, а тут – если попадешь к ним...
Она умолкла. Не дождавшись продолжения, Кривошеин поднял на нее взгляд и увидел, что она сидит с почти спокойным лицом, а по щекам бегут слезы.
– Ты что, ты что, – испугался он, – это ты брось, слышишь...
– Прости, Леша. – Она вытерла щеку тыльной стороной ладони и постаралась улыбнуться. – Я просто психопаткой стала за этот месяц. Мне, знаешь, очень страшно.
– А ты не бойся, – сказал он. – Страшно, когда знаешь важную тайну и не уверен, что сумеешь ее сохранить. А ты знаешь так мало, что тебе нечего бояться. В случае чего – расскажешь все как было: что ты получила предложение работать в комиссариате и пришла посоветоваться со мной, а я сказал «иди». Если поймают с какой бумажкой, тоже вали на меня. Заставил, мол, запугал. И всё. Поняла? С кем связан я, ты не знаешь и знать не можешь.
Таня, отвернувшись, смотрела в окно. Они сидели в кабинете Галины Николаевны, затененном буйно разросшимися за последний год кустами чубушника; послеобеденное солнце, прорываясь сквозь расцвеченную желто-белыми звездочками листву, озаряло комнату мягким, словно подводным, немного призрачным светом. И эти солнечные пятна, играющие на подоконнике, и запах цветущего чубушника, и мирное гудение влетевшей в окно пчелы, и корешки за пыльными стеклами книжных шкафов – все это было настолько несовместимо с войной, с оккупацией, с темой их разговора, что Таня опять испытала уже знакомое ей странное чувство полной нереальности окружающего.
– Я никогда не думала, что так может быть на самом деле, –
– Не по кругу, а по спирали, – не сразу отозвался Кривошеин. – Учиться нужно было в свое время, Николаева.
– Да знаю я все это. – Таня усмехнулась. – Восходящая спираль, да? На тысяча первом витке – Батый, на тысяча втором – Гитлер; действительно восхождение, ничего не скажешь. А на тысяча третьем будут уже просто нажимать на кнопки. Раз – и половина земного шара в тартарары. Утешительная теория, Леша, правда?
– Дуреха ты. Ты что, не понимаешь, откуда все эти гитлеры берутся? Тот мир издыхает на наших глазах, а последние судороги у крупных хищников самые опасные. Ты эту войну с прежними не равняй, общего тут мало. Сейчас столкнулись две взаимоисключающие системы мышления, две общественные формации – отмирающая и идущая ей на смену. Понятно, что схватка идет с таким ожесточением.
– Одним словом, «это есть наш последний»...
Кривошеин бросил на нее быстрый взгляд.
– Ты вот что, Николаева... соображай, над чем можно шутить, а над чем нельзя, ясно?
– Что ты, Леша, я и не думаю шутить. Мне просто пришло в голову сейчас, сколько раз люди умирали с этими словами... Ты знаешь... я думаю, нам было бы намного легче, если бы можно было поверить, что эта война – действительно последняя...
– Фашизм в этой войне погибнет, это я тебе точно говорю.
– Но ты же сам сказал, что гитлеры откуда-то берутся. Этого не будет, появится какой-нибудь новый... даже не дожидаясь тысяча третьего витка. Я не пессимистка, Леша, ты не думай, я где-то в глубине души всегда надеюсь на лучшее. Но сейчас мне иногда кажется, что в жизни уже не может быть ничего хорошего...
– А ты не настраивай себя, Николаева; на нытье настроиться – это самое простое... и самое опасное. Засасывает, как трясина. Еще какая жизнь будет, дай только немцев добить.
– Скажи, какая малость осталась – только добить. Ты говоришь так, словно они уже наполовину разбиты. Читал сегодняшние «Висти»?
– Ну и что?
– Ничего, только они опять наступают! Фон Венк говорил неделю назад, что они хотят захватить Кавказ. И еще перерезать Волгу. Война, говорит, закончится на Урале.
– Брешет он. Война кончится в Берлине, а не на Урале.
– Твоими бы устами да мед пить. «Малой кровью и на чужой территории»?
– Факт, Николаева, именно на чужой мы ее и кончим. На немецкой.
– Как я тебе завидую!
– А ты бы лучше не завидовала, а просто подумала, почему это так получается. Два человека видят одно и то же, а толкуют по-разному. Что на меня – благодать вдруг снизошла? Или ты думаешь, что со мной Москва делится своими планами, по прямому проводу?
– Нет, конечно, просто ты сильнее...