То ли быль, то ли небыль
Шрифт:
В этих стихах всё – чистая правда. В том году папа достал мне путевку в Дом творчества архитекторов в Суханове. Это бывшее имение князей Волконских, спасенное архитекторами от разорения. В моей комнате даже висела табличка, что именно здесь останавливался Лев Николаевич Толстой, приезжая к Волконским в гости. В Суханове я была впервые, окрестностей не знала и, бродя на лыжах по лесу, неожиданно вышла на высокую крутую гору. Виляя коленками, по ней катили горнолыжники, а по проложенной рядом лыжне неслись вниз сломя голову сумасшедшие мальчишки. Я и в мыслях не имела следовать за этими самоубийцами, просто наслаждалась мартовским солнцем да удивлялась горнолыжникам, которых видела впервые в жизни. И тут рядом со мной вдруг возник высокий красивый человек с интеллигентным лицом; на вид ему было лет тридцать. Человек вступил со мной в беседу:
– У вас лыжи намазаны?
– Нет.
– Тогда вам ни в коем случае нельзя ехать с этой горы: здесь раскатывает, а внизу подтаяло и тормозит. Разобьетесь.
Я хотела было ему объяснить, что не настолько уж я псих, чтобы так рисковать своей головой, но почему-то не стала. Человек стоял и смотрел на меня и явно искал повода продолжить диалог, и так же явно его не находил, и мне показалось, что он в конце концов махнул рукой и сейчас уедет. Высокий, красивый, с интеллигентным лицом. И тогда я встала на лыжню, закрыла от ужаса глаза и сиганула вниз.
Все было, как он и предсказал. Вверху разнесло, внизу притормозило. Выкапывая мою голову из пробитого ею наста, Володя приговаривал нараспев:
– Я же вас предупреждал!
Когда теперь, бывает, он упрекает меня в безрассудстве и авантюризме, я напоминаю:
– Ты все знал с первой минуты!
Версии того, что произошло дальше, у нас расходятся. Володя утверждает, что, выкопав меня из наста и поставив на ноги, бросился наутек, а я помчалась за ним. Версия сомнительная и не выдерживает критики: у него был первый разряд по лыжам, а я была сильно травмирована в разных местах и едва держалась на ногах, так что если он и удирал, то, стараясь, чтобы я не отстала. На самом деле он проводил меня до архитекторов, а на другой день, в воскресенье, пришел справиться, как я себя чувствую. Потом у него была рабочая неделя, за которой, как уже сказано, наступило восьмое марта. К этому моменту я твердо знала, что если он не придет, жизнь моя будет навеки погублена. Но он пришел и целый день водил меня по лесу, а к вечеру, когда я уже совсем выбилась из сил, мы вышли к какому-то поселку.
– Скажите-ка, какая неожиданность, – сказал Володя, – моя хата!
Мы зашли. На столе в стакане стоял букетик ландышей, бутылка вина и лежала плитка шоколада. Было очевидно, что маршрут нашего сегодняшнего путешествия был Володей глубоко продуман.
Так это началось.
Через несколько лет мы поженились официально, но отмечаем, конечно, не день регистрации, а восьмое марта. К этому дню я обычно сочиняла какие-нибудь смешные стишки.
Но полтора десятилетия спустя я оказалась восьмого марта прикованной к постели по существенно менее романтическому поводу. Было безумно обидно. Чтобы не нарушать традицию, я решила сочинить стишки. Стишки получились такие.
Вы решили, что палата здесь больничная —Мысль простая, но не слишком симпатичная.А у нас внутри – банкетный зал,Соки, фрукты, панангин и люминал.Две чаровницы вас ждут уже в халатах,Пеньюары их в печатях и заплатах.Их не надо очень долго умолять —Сами лягут, и охотно, наМилой моей соседке так понравились стишки, что она их немедленно под диктовку записала и прилепила пластырем снаружи на дверь. И на этот призыв к нам в палату потянулись нейрохирургические больные – с перевязанными головами, с лысыми черепами, на костылях, на ходунках. Стало душно, шумно и весело. Малину эту разогнал дежурный врач. Он приказал снять стихи с двери, но вскоре вернулся и сказал заговорщически:
– У моей сестры день рождения. Я иду к ней после дежурства. Вы бы не могли написать ей стихи?
Я написала. Весть о моем «поэтическом даре» быстро облетела Боткинскую больницу, и вскоре ко мне потянулись с заказами врачи других отделений. В виде гонорара они заглядывали мне в ухо, горло, нос, в глаза и всюду, где положено, так что я была медицински обслужена по высшему разряду. Я же, со своей стороны, лежа в менингите, изрядно отточила свое поэтическое мастерство.
Это стало частью теста, который, с тех пор как я пришла в себя, занимал все мое время и внимание: я пыталась выяснить, что унес с собой менингит. Одна потеря обнаружилась сразу: исчезла фотографическая память, которую я раньше нещадно эксплуатировала по линии истории, географии, литературы. На их месте остался чистый лист, который мне предстояло заполнять вновь с нуля. Интересно, что совершенно не пострадали стихи, которых я знала великое множество – очевидно, в мгновенном их запоминании участвовала другая – не фотографическая, а эмоциональная память. Сохранились и профессиональные логические навыки, и, глядя в потолок, я сочиняла и решала в уме нехитрые кинетические схемы.
Из потерь самой неприятной, пожалуй, оказалось разрушение связи между знакомым лицом и именем, более того – личностью человека, которому лицо принадлежит. Из-за этой потери я постоянно попадаю в страшно неловкие ситуации. Дорогие, не обижайтесь: всё-таки у меня был – менингит!
На поправку
Наступил день, когда Пумырзин подтянул меня к спинке кровати, посадил и отпустил. Голова моя болталась из стороны в сторону, как у кошерно зарезанной курицы, и бессильно падала на то, что когда-то было грудью; я валилась и валилась в сторону, а Пумырзин сажал меня снова, орал: «Держать голову! Держать голову!» – и предательски отпускал. Сжав зубы, я старалась изо всех сил и в конце концов несколько секунд просидела с поднятой головой. Дома по этому случаю был банкет с водкой. Друзья рассказывали потом, как, отравленные стереотипами, они вздрогнули, когда ликующая Вика сообщила им по телефону: «Маму сегодня посадили!»
Не успела я научиться по-человечески сидеть, как неугомонный Пумырзин поставил меня на ноги. За минувший месяц отношения врач – пациент переросли у нас в дружбу, дополнительно скрепленную общей любовью к хорошей поэзии. В вечера дежурств в свободную минутку Пумырзин забегал ко мне в палату, и мы наперебой читали друг другу Пастернака, Ахматову, Волошина. Может, он так же, как и я, проверял таким образом, что во мне сохранилось – а, может, просто уходил на короткие мгновения из мира скорби в мир поэзии. Пумырзин был молодой, красивый, здоровый и сильный, и на его фоне мое бессилие выглядело еще ужаснее. Безумно унизительно было падать на подламывающихся ногах к нему в объятия – хотя при других обстоятельствах я бы, может, и не отказалась. Наша дружба стала для меня сильным стимулирующим фактором. Вскоре я прошла сама от кровати до двери, а потом и по коридору, и тут меня выписали.
Через несколько дней я уехала окончательно выздоравливать в академический санаторий в Успенском. Была ранняя весна, от оттаивавшей земли шли пряные запахи, и мы стремительно возвращалась к жизни – небольшая дружная компания заглянувших в бездну, но удержавшихся на краю.
… В Боткинской больнице я провела месяца полтора, из которых большую часть лежала без движения, глядя в одну точку. И все это время по составленному Володей расписанию три раза в день ко мне приходили друзья – кормили, умывали, утешали. И почти ни разу никто не повторился. Конечно, приключись менингит в Америке – таких сногсшибательных усилий со стороны Володи и друзей не понадобилось бы. И все-таки я часто думаю: случись это в Америке – кто бы пришел слезу пролить над ранней урной?