Только для голоса
Шрифт:
Куда подевался тот приятный и располагающий к себе мужчина, который ухаживал за мной? Неужели любовь может завершиться столь прозаично? Аугусто рассказывал мне, что птицы весной поют громче, призывая самок свить вместе с ними гнездо. Он поступил, точно так, а дальше, обеспечив мне гнездо, перестал интересоваться моим существованием. Я была рядом, я согревала его, и этого ему было достаточно.
Ненавидела ли я его? Нет, тебе покажется странным, но я не могла ненавидеть его. Питать ненависть можно, когда тебя ранят, когда делают тебе больно. Аугусто ничего подобного не совершал, в этом-то и состояла беда. Но умереть скорее можно от такого «ничего», нежели от боли. Против боли можно восстать,
Разговаривая по телефону с родителями, я, разумеется, уверяла их, будто у меня все хорошо, и старалась наполнить голос счастливыми интонациями новобрачной. Они были уверены, что отдали меня в хорошие руки, и мне не хотелось разубеждать их. Моя мать по-прежнему пряталась в горах, отец оставался на нашей семейной вилле с одной дальней кузиной, присматривавшей за ним. «Ну как, есть новости?» — спрашивал он меня раз в месяц, и я регулярно отвечала ему: «Нет. Пока еще нет». Он очень хотел иметь внука; постарев, он сделался мягче, в нем даже появилась отцовская нежность, какой я прежде никогда не замечала за ним.
Мне казалось, мы даже стали ближе, и мне не хотелось лишать его надежды на внука. В то же время я была не настолько откровенна с ним, чтобы рассказать о причинах моей затянувшейся стерильности. Моя мать присылала мне длиннейшие письма, исполненные риторики. «Моя обожаемая дочь», — писала она в начале страницы, а дальше подробнейшим образом излагала все то немногое, что произошло с нею за день. Под конец она непременно сообщала, что закончила вязать бог знает какой по счету комплект для ожидаемого внука. А я между тем, просыпаясь, рассматривала себя в зеркало и видела, как дурнею и дурнею с каждым днем. Иногда я спрашивала Аугусто: «Почему мы ни о чем не разговариваем с тобой?» — «А о чем?» — ронял он, не отрываясь от лупы, в которую разглядывал какое-нибудь насекомое. «Не знаю, — отвечала я, — ну хотя бы расскажем что-нибудь друг другу». Тогда он качал головой: «Ольга, у тебя просто больное воображение».
Стало общим местом говорить о том, что собаки со временем становятся похожи на своих хозяев. Мне казалось, что с моим мужем происходит то же самое: он все явственнее делался похожим на некое жесткокрылое насекомое. Его движения стали угловатыми и резкими, а голос лишился всякого тембра и звенел металлически, доносясь из какого-то совершенно непонятного места в горле. Он был одержим насекомыми и своей работой, и кроме этих двух занятий не существовало больше ничего, что могло бы хоть чуточку взволновать его.
Однажды он показал мне, держа пинцетом, какое-то ужасное насекомое, кажется, оно называлось кузнечик-крот. «Посмотри, какие челюсти, — восхитился он, — с такими челюстями действительно можно есть что угодно». Той же ночью муж приснился мне в виде этого насекомого: огромный-преогромный, он с хрустом пожирал мое свадебное платье, словно оно было скроено из картона.
Спустя год мы предпочли спать в разных комнатах. Аугусто допоздна засиживался со своими жесткокрылыми и не хотел беспокоить меня, так он, во всяком случае, объяснял мне. Рассказанная подобным образом история моего замужества, наверное, покажется тебе ужасной, необыкновенной, но ничего необычного в ней нет. Браки в ту пору почти все были похожими, превращаясь со временем в эдакий небольшой домашний ад, в котором кто-то рано или поздно был обречен погибнуть.
Почему я не восставала? Почему не собирала чемодан, чтобы вернуться в Триест?
Потому что в то время не разрешались разводы, нельзя было даже просто разъехаться по разным домам. Чтобы расторгнуть брак, требовались очень веские основания — надо было доказать, что кто-то из супругов слишком жестоко обращается с другим, мучает, истязает его; или
О своей первой жене Аугусто никогда ничего не говорил мне, а в очень редких случаях, когда я осторожно спрашивала о ней, сразу же уходил от разговора. Со временем, бродя сумрачными зимними днями по призрачным комнатам, я пришла к выводу, что Ада — так звали его первую жену — умерла не от болезни или несчастного случая, а покончила с собой. Когда прислуга куда-нибудь уходила, я занималась тем, что обыскивала дом, роясь всюду, где только можно, во всех ящиках и комодах, яростно разыскивая хоть малейший след, хоть какой-либо намек, который подтвердил бы мое подозрение.
И вот как-то в серый дождливый день я обнаружила в самой нижней части шкафа незнакомую женскую одежду. Ее платья, догадалась я. Достала одно из них, темное, и надела. У нас оказались одинаковые фигуры. Глядя на себя в зеркало, я заплакала. Слезы текли почти незаметно, я плакала беззвучно, не всхлипывая, как человек, который уже точно знает, что обречен.
В одной комнате я нашла в углу невысокую скамеечку для коленопреклонения во время молитвы. Она принадлежала матери Аугусто, женщине очень набожной. Когда я не знала, чем занять себя, то запиралась в этой комнате и часами стояла на коленях, благоговейно сложив руки. Молилась ли я? Не знаю. Я говорила или пыталась говорить с кем-то, кто, как я полагала, находился где-то в небесных высях. Я просила: «Господи, помоги мне найти мой истинный путь. Если же моя судьба — это моя теперешняя жизнь, то помоги мне вынести ее».
Привыкнув посещать церковь, — мне приходилось делать это, сопровождая мужа, — я опять стала задумываться над вопросами, которые похоронила внутри себя еще в детстве. Ладан притуплял мои чувства, а органная музыка умиротворяла. Когда же я слушала чтение Священного Писания, что-то слабо вибрировало в моей душе. Однако, встречая священника на улице без церковного облачения, я смотрела на его пористый нос, похожий на губку, видела его поросячьи глаза, выслушивала его банальные и неимоверно фальшивые вопросы, и больше уже ничто не вибрировало во мне. Тогда я говорила себе — увы, все это не более чем обман, попытка помочь слабым душам вытерпеть гнет, под каким им приходится жить. Но в домашней тишине я любила читать Евангелие. Многие слова Иисуса я находила необыкновенными. Они настолько глубоко волновали меня, что я не раз громко повторяла их вслух.
Моя семья была совершенно безразлична к религии. Отец считал себя свободным мыслителем, а мать, из второго поколения обращенных в христианство, как я тебе однажды говорила, посещала мессу лишь из социального конформизма. В редких случаях, когда я расспрашивала ее о вере, она отвечала: «Не знаю, у нашей семьи нет религии».
Нет религии. Эта фраза громадным камнем давила на меня в самую чувствительную пору моего детства, когда я задавалась вопросами о самых важных проблемах бытия. Было нечто вроде печати позора в словах моей матери, мы отринули одну религию, чтобы прийти к другой, к которой, однако, не питали ни малейшего уважения. Мы оказались предателями, а для предателей, то есть для нас, не было места ни на земле, ни на небе — нигде.