Только для голоса
Шрифт:
Нет, это место я прежде никогда не видела. И впоследствии всегда старалась обходить его. Где это? Мне кажется, поблизости от большого загона для скота, куда помещают животных, которых привозят с востока по железной дороге. Знаешь это место? Там страшно ночью? Животные стонут? Говоришь, даже коровы что-то чувствуют? Нет, быть не может, животные ничего не знают о своем будущем, не могут знать, что завтра умрут. Так или иначе, Бруно, как сказали мне потом в полиции, соорудил себе там нечто вроде укрытия, думаю, он и прятался там, когда исчезал из дому. Там нашли его ботинки, папку с газетными вырезками. Нет, я всем этим больше не занималась, у меня же была Серена, нужно было заботиться о девочке, я ведь мать, понимаешь? Навалилось столько проблем, которые надо было решать, к тому же малышка, хоть я и сказала
Училась Серена хорошо, было очевидно, что она достаточно умна. И наверно, именно это и повредило ей — ее ум. Говорят, ум — дар Божий; я не верю. Было бы лучше, намного полезнее обойтись без него. Хотя Серена училась неплохо, у нее не было ни одной подруги, она всегда держалась в одиночку, и ничто ее не интересовало. Я уговаривала дочь погулять, почитать; знаешь, как обычно делают матери? Опасалась, что она растет слишком замкнутой. И все чаще стала вспоминать о своей матери, о ее болезни…
Между прочим, именно об этом — о дурной наследственности — мы с Бруно совсем забыли. И сами, как обычно говорят, запустили ее в действие. Да, именно привели в действие. Это природа, я уже тебе объясняла. Чтобы победить, она способна на все.
Но, оставшись одна с Сереной, я вспомнила про наследственность, и это превратилось в навязчивую идею. Я слишком внимательно наблюдала за девочкой, следила за каждым ее жестом и все задавала себе вопрос: вот этот ее поступок нормален? А этот? Она часто, очень часто плакала. Слезы вошли у нее в привычку намного раньше, чем обычно бывает у девочек-подростков. Начинала вдруг беспричинно рыдать, и я спрашивала: «В чем дело, почему плачешь?» — а она рыдала еще громче и с криком: «Не знаю!» бросалась мне на грудь. В те времена еще не было всех этих историй с психологами, психоанализом. К психиатру обращались сумасшедшие, остальным достаточно было просто иметь здравый смысл — здравый смысл, и только. Поэтому поначалу я утешала ее, обнимала, но все это порой надоедало, и тогда я оставляла Серену, и она плакала долгими часами. Конечно, — я никогда не показывала ей своих чувств, но мне делалось страшно, неужели опять что-то ускользает от меня. Ведь Серена — это все, что у меня осталось.
Знаешь, сидя тут целыми днями одна в кресле, включаю иногда телевизор, смотрю, что там показывают, но мне ничто не нравится. И всякий раз, когда попадаю на какую-нибудь научно-популярную передачу, одну из тех, где тебе объясняют, как устроен окружающий мир, сразу же выключаю телевизор. Это, возможно, кому-то и интересно, однако я больше ничего не хочу знать. А эти истории про хромосомы и гены так просто терпеть не могу. Совершенно не выношу красочные схемы, увеличения под микроскопом: вот эта мышь такая, а не иная, потому что наследовала гены своей матери, а вот эта… И все в том же духе… Невыносимо, ужасно.
Серене исполнилось пятнадцать лет, когда она попыталась уйти из жизни, я нашла ее лежащей на диване. Она была почти безжизненная, но еще дышала.
Пока она находилась в больнице, я поняла, что никуда от такого не денешься, а бегство — только иллюзия. Годы, которые Бруно провел в Германии, и в девочке оставили свой след, они будто впечатаны, запечатлены в ее генах. Ученые скажут, что это выдумки, но я тебя уверяю — существует некая наследственная память. Все проявлялось так, словно и Серена была там, страдала так же, как и ее отец, возможно даже сильнее, потому что не знала, отчего так мучается. Нечто неведомое изводило ее всю, у нее как будто не было кожи, она оказалась совершенно незащищенной, даже порыв ветра заставлял ее вздрагивать. Виновата во всем была только я, потому что родила ее.
В Израиле изучают воздействие лагерей смерти на более молодые поколения? Ах вот как, значит, я права и это верно: ужас проникает в клетки детей, а они передают его внукам… И так из поколения в поколение, но постепенно процесс ослабевает, пока в конце концов не прекращается вовсе. Прекращается как раз в тот момент, когда на страже уже стоит другой ужас… новехонький, наготове, ждет и… Я потеряла нить,
О чем же мы говорили? Кажется… Да, вот именно, о наследственности. В сказку про добрых людей я не верю. Окажись такие хоть где-нибудь, надо бы на них все же посмотреть. Но нет, не встречаю таких. Я тоже человек недобрый, но не настолько лгунья, чтобы обманывать себя. Я отнюдь не добрая, добрых вообще нет, ибо повсюду царит зло, оно охватывает всех без исключения, проникает в каждого и заставляет нас совершать такое, чего не сделал бы ни один зверь… Хищники едят лишь тех, кому суждено быть проглоченным, не уничтожают всех подряд только ради удовольствия… А само удовольствие откуда проистекает? Конечно, от людей, от их сердец. Ведь кто-то вложил в них сердце?
Однажды мы с Сереной отправились в горы, спали там вместе, в одной кровати. Это произошло впервые с тех пор, как она была совсем маленькой. И вот ночью я проснулась от жутких криков — спросонок даже не сразу поняла, где нахожусь, и на мгновение подумала, будто рядом со мной Бруно, но, включив свет, увидела ее, мою девочку. Она кричала во сне, металась, раскинув руки и ноги. Я так и просидела рядом с ней до рассвета, не зная, что делать. Как течет время ночью, многим известно, оно как бы медленно растягивается. И вдруг я вспомнила о том договоре, который когда-то давно заключила с Богом. Вот, подумала я, обещала ему обмен, просила дать мне покой взамен своей жизни, но так и не сдержала обещания… Значит, он по праву гневается теперь на меня. Моя жизнь могла быть совсем другой, а по моей же вине сложилась иначе. Да, совсем по-другому, шла, как ей было предназначено, и в конце концов завершилась тем, что есть, — страданием.
Способна ли я была выйти из игры? Я могла покончить с собой, получить шах и мат, это было единственное, что мне еще оставалось, но я не сделала этого. Я солгала бы, если б сказала, что думала о Серене, или что-нибудь в этом духе. Она уже давно ожидала собственной участи со своей соломинкой, зажатой в кулачке… Я видела ее соломинку и понимала, что ничего не могу сделать, чтобы помочь ей. И вовсе не из-за нее и не из-за кого-то другого я не умерла, а в результате собственной подлости, вот и все.
Я раздвинула шторы, надо было впустить в комнату день. За окном росло множество сосен, а над ними, почти не двигаясь, словно зависла в воздухе какая-то птица, наверно орел. Серена включила радио, зазвучала песня, помню строку из нее: «Эта бесконечная сумятица жизни…»
Всю неделю сижу вот так в кресле и жду, когда ты придешь. Думаю, что не стану больше ничего рассказывать тебе, будем говорить о погоде и о том немногом, что мне известно о правительстве. Мне бы хотелось зашить себе рот, внутри-то я вся зажата, однако, когда вижу тебя, не понимаю, что происходит со мной, где-то в глубине словно открывается что-то и само собой выплескивается наружу. Та песня, понимаешь? Существует какая-то граница, когда все становится смешным.
Умерла внучка моей лучшей подруги. Она только встала на ножки, едва начала говорить. И вдруг почти ослепла, в ней возникла новая жизнь — рак, причем сразу повсюду и в бурной форме. Он поразил ее мозг и все остальное. На похоронах я стояла рядом с гробиком, но мне хотелось смеяться.
Когда страдает и умирает сама невинность, как это надо понимать? Мне хотелось спросить об этом всех, кто опускался на колени, пожалуйста, объясните мне, что происходит.
С тобой, наверное, такое тоже случалось, нет? В тяжелую минуту вдруг начинаешь отнюдь не плакать, а смеяться. Смеешься, смеешься и не можешь остановиться. Это ненормально, но все равно смеешься, зло вынуждает. Малое зло заставляет плакать, а большое — смеяться. Смеешься, как в комедии, где ломается не что-то одно, а все подряд. Все рушится, разваливается, и герой гибнет, а зрители хохочут. Так и моя жизнь — рассказываю тебе обо всем по порядку, — поначалу веришь, а потом что-то происходит, и начинаешь думать: это уж слишком, и тогда становится смешно. Причина, по какой я никому ничего откровенно не говорила, — да, никогда не рассказывала обо всем без утайки — кроется именно в этом: я непременно стала бы смеяться. Тебе еще не весело; во всяком случае, не похоже, но кто знает, что там у тебя в душе творится. Может, ты просто хорошо воспитана.