Только один год
Шрифт:
Мне было 16 лет, когда я узнала, что мамина смерть была самоубийством. Это было жестоким открытием для меня. Шла война, я была в Куйбышеве в ту зиму вместе с маминой сестрой и бабушкой. Начав сейчас же расспрашивать их я поняла, что мама была очень несчастлива, что у нее с отцом были разные взгляды на все – от политики до воспитания детей. Я всегда любила маму, хотя она не баловала нас. И теперь я почувствовала, что отец, очевидно, был глубоко неправ, и что это он повинен в ее смерти. Его незыблемый авторитет резко покачнулся…
Я была воспитана в беспрекословном послушании и уважении к нему. Дома, в школе, везде я слышала его имя только с эпитетами «великий», «мудрый». Я знала, что он любил меня больше
Но пришла пора «юности мятежной», когда все авторитеты подвергаются критике, и прежде всего – авторитет родителей. И я вдруг почувствовала некую абсолютную правду в облике мамы, в том, что я помнила и что говорили о ней другие, а отец этого авторитета неожиданно лишился. И дальше все только сильнее и сильнее развивалось именно в этом направлении: мама все больше вырастала в моих глазах, чем больше я узнавала о ней, а отец только терял свой ореол.
Не прошло и года, как произошел новый шок. Я была школьницей 17-ти лет, меня полюбил человек на двадцать лет старше меня, а я влюбилась в него. Этот невинный роман, состоявший из прогулок по улицам Москвы, хождения в театры и кино, из нежной привязанности двух разных, но понимавших друг друга людей, вызвал ужас окружавших меня «оперуполномоченных» и гнев отца.
Взрослый, зрелый человек понимал, что его романтическое увлечение бесперспективно. Для него это было очевидным, и он собирался уже уезжать из Москвы. Но внезапно, он был арестован, обвинен в шпионаже и выслан на 5 лет на север, а позже в лагеря еще на 5 лет. Тут не было никаких сомнений, его арестовали по приказу отца, я это узнала: инициатива исходила от него. Бессмысленный деспотизм был настолько очевиден, что я долго не могла опомниться… Спасти человека было невозможно, – отец не менял решений.
Эти два открытия, сделанные мною в течение одного года, навсегда разъединили меня с отцом, и в последующие годы разрыв только усиливался.
После войны отец почти перестал бывать в кремлевской квартире, оставаясь на своей даче, и мы стали видеться редко. Я больше не была любимой дочерью, а моя дочерняя любовь и уважение рассеивались, как туман. Но я все еще была далека от понимания «политической биографии» отца. Я отдалилась от него сначала по-человечески.
Правда не доходила за ту высокую стену, которой Кремль отгорожен от остальной России. За этой стеной я росла, как растение на безводной скале, тянувшееся к свету, питавшееся откуда-то из воздуха. Этой скалой был мой дом, а я тянулась в сторону, прочь от него. Школа, университет, были отдушинами, откуда шел свет и свежий воздух: там были мои друзья, а не внутри Кремля.
Всю жизнь я была счастлива с друзьями: они решительно отделяли меня от моего имени. Для них я была сверстницей, студенткой, молодой женщиной, всегда – просто человеком. Мои друзья со школьной скамьи и из университета остались со мной на всю жизнь. Я видела их в последний день перед отъездом в Индию. Книги, искусство, знания – вот что нас объединяло. У многих из них были арестованы родители и родственники, но то же самое было и в моей семье, и это не изменяло их отношения ко мне. Наверное, добрая память о моей маме помогала мне.
В 1940 году арестовали отца одной девочки в нашем классе. Она дружила со мной и принесла письмо своей матери к моему отцу, с просьбой спасти мужа. Я отдала письмо отцу вечером за обедом, когда за столом сидело много народа, и невольно все стали обсуждать его. Молотов и другие помнили этого человека, – М. М. Славуцкий был советским консулом в Маньчжурии, потом некоторое время послом СССР в Японии. Произошло невероятное чудо –
Иногда отец вдруг говорил мне: «Почему ты встречаешься с теми, у кого родители репрессированы?» Очевидно, ему сообщали об этом. Часто результатом его недовольства было то, что этих детей директор школы переводил из моего класса в параллельный. Но проходили годы и мы встречались опять, и отношение ко мне оставалось по-прежнему дружеским.
В университете круг знакомых расширился. Я бывала часто дома у своих подруг, видела их запущенные «коммунальные» квартиры. Редко кто ходил ко мне в Кремль, да и не хотелось звать туда. Для этого надо было заказывать «пропуск» у кремлевских ворот, а мне было стыдно всех этих правил.
В университетские годы нашим «клубом» была московская Консерватория. Там я всегда встречала и своих бывших одноклассников. Музыка была одной из великих отдушин, она напоминала, что прекрасное, вечное все-таки существует. Жизнь интеллигенции в послевоенные годы становилась все мрачнее, малейшие попытки мыслить самостоятельно в социальных науках, литературе, искусстве беспощадно карались. В Консерваторию люди приходили за глотком свежего, чистого воздуха.
В университете я прошла курс Исторических и социальных наук. Мы изучали марксизм всерьез, конспектировали Маркса, Энгельса, Ленина и, конечно, Сталина. От всех этих занятий я только пришла к заключению, что тот теоретический марксизм и коммунизм, который мы изучали, не имел никакого отношения к реальной жизни в СССР. Наш социализм в экономическом смысле был больше похож на государственный капитализм. В социальном же отношении это был какой-то странный гибрид: бюрократически-казарменный режим, где тайная полиция напоминала германское гестапо, а отсталое сельское хозяйство – деревню 19-го века. Ничего подобного не снилось Марксу. Прогресс был забыт. Советская Россия порвала со всем революционным, что было в ее истории и встала на привычные рельсы великодержавного империализма, заменив при этом либеральные свободы начала 20-го века террором Ивана Грозного…
Я не дружила с молодежью «своего» кремлевского круга, хотя, конечно, знала многих. Здесь тоже общим стремлением было вырваться из Кремля, и у всех друзья были по ту сторону кремлевской стены – это было не исключением, а скорее правилом.
Меня тянуло к людям мягким, добрым, интеллигентным. Так получалось, независимо от моего выбора, что этими милыми людьми, тепло относившимися ко мне – часто оказывались евреи, в школе и в университете. Мы дружили и любили друг друга; они были талантливы и сердечны. Отец негодовал на это и говорил о моем первом муже: «Тебе его подбросили сионисты». Переубедить его было невозможно.
В послевоенные годы антисемитизм стал воинствующей официальной идеологией, хотя это всячески скрывалось. Но везде было известно, что при наборе студентов и в приеме на работу предпочтение оказывалось русским, а для евреев была, по существу, восстановлена процентная норма. Это было воскрешением великодержавного шовинизма царской России, где отношение к евреям всегда было водоразделом между либеральной интеллигенцией и реакционной бюрократией. В Советском Союзе лишь в первое десятилетие после революции антисемитизм был забыт. Но с высылкой Троцкого, с уничтожением в годы «чисток» старых партийцев, многие из которых были евреями, антисемитизм возродился «на новой основе» прежде всего в партии. Отец во многом не только поддерживал его, но и насаждал сам. В Советской России, где антисемитизм имел давние корни в мещанстве и бюрократии, он распространялся вширь и вглубь с быстротой чумы.