Том 1. Детство Тёмы. Гимназисты
Шрифт:
— Там же ж у меня рыдня — сваты, дружки…
— Ты кого больше всех любишь?
— Я всех люблю.
И от сладкой мысли свидания у Еремея рисуются приятные сердцу картины: повязанные головы хохлуш, хустки, тяжелые чеботы, расписная хата, на столе вареники, галушки, горилка, а за столом разгоревшиеся, добродушные, веселые и «ледащие лыца» Грицко, Остапов, Дунь и Марусенек.
— Как ты думаешь, Еремей, мне что~ подарят на елку?
Еремей оставляет мечты и внимательно смотрит своим одним глазом в огонь:
— Мабуть,
— Настоящее?
— Настоящее, должно буть, — нерешительно говорит Еремей.
— Вот, Тёмочка, — говорит подошедшая и присевшая Таня, — вырастайте скорей да в офицеры поступайте… сабля сбоку, усики такие…
— Я не буду офицером, — равнодушно говорит Тёма, задумчиво смотря в огонь.
— Отчего не будете? Офицерам хорошо.
И Еремей соглашается, что офицерам хорошо.
— Енералом будете, як папа ваш.
— Мама не хочет, чтобы я был офицером.
— А вы попросите.
— Не хочу. Я ученым буду… как Томылин.
— Не люблю я их; я одного учителя видала, — такой некрасивый, худой… Военный лучше… усики.
— У меня тоже будут усы, — говорит Тёма и старается посмотреть на свою верхнюю губу.
Таня смотрит и целует его. Тёма недовольно отстраняется.
— Зачем ты целуешь?
— Скорее расти будут усы…
— Отчего скорее?
Таня молча смотрит лукаво на Еремея и улыбается. Тёма переводит глаза на Еремея, который тоже загадочно улыбается и весело глядит в печку.
— Еремей, отчего?
— Да так, она шуткует, — говорит Еремей и медленно встает, так как топка печки кончилась.
Тёма тоже встает и идет.
В столовой Зина, придвинув свечку, осторожно держит над ней сахар, который тает и желтыми прозрачными каплями падает на ложку, которую Зина держит другой рукой.
Наташа, Сережа и Аня внимательно следят за каждою каплей.
— И я, — говорит Тёма, бросаясь к сахарнице.
— Тёма, это для Наташи, у нее кашель, — протестует Зина.
— У меня тоже кашель, — отвечает Тёма и с сахаром и ложкой лезет на стол. Он усаживается с другой стороны свечи и делает то же, что Зина.
— Тёма, если ты только меня толкнешь, я отниму свечку… Это моя свечка.
— Не толкну, — говорит Тёма, весь поглощенный работой, с высунутым от усердия языком.
У Тёмы на ложку падают какие-то совсем черные, пережженные, с копотью, капли.
— Фу, какая гадость, — говорит Зина.
Маленькая компания весело хохочет.
— Ничего, — отвечает Тёма, — больше будет… — И он с наслаждением набивает себе рот леденцами в саже.
— Дети, спать пора, — говорит мать.
Тёма, Зина и вся компания идут к отцу в кабинет, целуют у него руку и говорят:
— Папа, покойной ночи.
Отец отрывается от работы и быстро, озабоченно одного за другим рассеянно крестит.
Тёма у себя в комнате молится перед образом богу.
Медленно,
«Вот хорошо, если б Томылин был мой отец», — думает вдруг почему-то Тёма.
Эта откуда-то взявшаяся мысль тут же неприятно передергивает Тёму. Томылин в эту минуту как-то сразу делается ему чужим, и взамен его выдвигается образ сурового, озабоченного отца.
«Я очень люблю папу, — проносится у него приятное сознание сыновней любви. — И маму люблю, и Еремея, и Бориса Борисовича, всех, всех».
— Артемий Николаевич, — заглядывает Таня, — ложитесь уже, а то завтра долго будете спать…
Тёма неприятно оторван.
Да, завтра опять вставать в гимназию; и завтра, и послезавтра, и целый ряд скучных, тоскливых дней…
Тёма тяжело вздыхает.
VIII
Иванов
Через несколько дней Борис Борисович умер. Мать его и тетка поступили в приют, жена и старшая дочь, заботами Аглаиды Васильевны, попали в институт, жена — экономкой, дочь — классной дамой. Младшую дочь Аглаида Васильевна взяла к себе, а бывшую у нее фрейлейн устроила надзирательницею детского приюта.
На место Бориса Борисовича пришел толстый, краснощекий молодой немец, Роберт Иванович Клау.
Ученики сразу почувствовали, что Роберт Иванович — не Борис Борисович.
Дни пошли за днями, бесцветные своим однообразием, но сильные и бесповоротные своими общими результатами.
Тёма как-то незаметно сошелся с своим новым соседом, Ивановым.
Косые глаза Иванова, в первое время неприятно поражавшие Тёму, при более близком знакомстве начали производить на него какое-то манящее к себе, особенно сильное впечатление, Тёма не мог дать отчета, что в них было привлекательного: глубже ли взгляд казался, светлее ли как-то был он, но Тёма так поддался очарованию, что стал и сам косить, сначала шутя, а потом уже не замечая, как глаза его сами собою вдруг скашивались.
Матери стоило большого труда отучить его от этой привычки.
— Что ты уродуешь свои глаза? — спрашивала она.
Но Тёма, чувствуя себя похожим в этот момент на Иванова, испытывал бесконечное наслаждение.
Иванов незаметно втянул Тёму в сферу своего влияния.
Вечно тихий, неподвижный, никого не трогавший, как-то равнодушно получавший единицы и пятерки, Иванов почти не сходил с своего места.
— Ты любишь страшное? — тихо спросил однажды, закрывая рукою рот, Иванов во время какого-то скучного урока.