Том 1. Новые люди
Шрифт:
Прошло лето, минула зима – и новое лето кончалось, а в мирном городе, по-видимому, ничто не изменилось. Начали строить собор, проектировали шоссе вместо деревянных досок мостовой, открылось еще несколько еврейских магазинов. В домике с зеленым подъездом тоже все по-прежнему: папа-прокурор так же победоносен, дети так же ссорятся, только мама похудела, постарела и часто сидит без дела в спальной.
Сегодня она была там не одна.
У открытого окна, выходившего в сад, на маленьком столике шумел самовар; лучи яркого весеннего солнца лежали на подоконнике и золотили вянущие листья лип в саду; с улицы доносились голоса ребятишек.
Мама сидела в кресле
Лицо Анфисы сделалось коричневым и сухим от постоянного действия воздуха и чрезмерного утомления. И глаза смотрели уже не так прямо и открыто, как прежде.
Мама глядела на странницу и по ее маленькому, сморщенному личику текли слезы, которых она не утирала.
– Божья воля, матушка! – проговорила Анфиса, вздохнув. – Главное, конечно, что без покаяния скончалась она, ну да молитвенников за нее много. И мое такое суждение, матушка, что барышня не совсем в своем рассудке были. Я их никогда понять не могла, сколько ни допытывалась.
– Расскажи мне все про нее, Анфисушка, – сказала мама, каким-то странным, точно чужим голосом.
Известие о смерти Манички было для нее последним ударом. Когда Маничка ушла, мама в первый раз поняла, как она любила свою несчастливую дочку. Но именно потому, что поняла – она не захотела ее вернуть, устроила все для нее, даже умилостивила папа. И ни разу не написала Маничке, не напомнила ей о себе.
– Что ж рассказывать-то, матушка? – начала Анфиса. – Жизнь наша была трудная. Я барышню ни на день не оставляла, хоть она меня вовсе не удерживала. Но я думала – что ж, потружусь для Бога. И ходила я по святым местам для Бога, а для чего барышня ходила – я не знаю. Много нас странниц порой вместе ходило, и все ее за блаженненькую считали. Придем это мы к святыне – ну сейчас в церковь, конечно, к мощам, или к иконе приложиться – а она нет. Мы у обедни, а она на лугу, над обрывом сидит да на Днепр смотрит, а то к странникам или странницам подходит, спрашивает: «Вам не надо ли чего? Есть или еще что-нибудь?» Ее уж знали и доверяли ей. Как что нужно, так к ней. Сколько у ней есть – она сейчас половину отдаст, а всего не отдаст. Мне, говорит, так же нужно, как ему, а ему так же, как мне. Я, говорит, и себя и его одинаково люблю, оттого и делюсь. Еще придут – еще половину отдаст. На паперти никогда не просила, а только что дадут. Ей давали много везде, знали, что блаженная. И всех она убеждала в одном. Соберет народ, сядут кругом, сама она в середине – и начнет говорить: «Люди, послушайте меня; счастья вам все равно не будет, так пусть же и несчастья не будет. Сделайте так, чтоб ничего не хотеть и ничего не бояться – вот и станет вам спокойно жить». И что ж вы думаете? Многие ее слушали. Я – сохрани Боже! Такие слова! А многие слушали и принимали. В городах купчихи ее и меня к себе звали – она шла, ничего. Молчит там или свое говорит: «Сделайте, люди, чтобы ничего не хотеть…» Ну и забавлялись купчихи. Только некоторые недовольны потом были: что, говорят, это такое, прежде юродивые предсказывали, босиком ходили и с непокрытой головой, а нынче не то, и в башмаках, и всякую одежду берут, какую ни дай. Обижались на это.
– Ну, а заболела-то она как же? – спросила мама шепотом.
– А заболела она под Москвой, еще зимней порою, мы тогда по случаю сильных морозов в одном монастыре остановились. Заболела она – тут и рассказывать нечего – долго перемогалась, не говорила. Потом сразу: пойдем, говорит, Анфиса, в Москву, положи меня
С тем и умерла. И трудная же болезнь к ней пришла: мучилась, мучилась – почернела вся, а так и не смирилась. Пускай, мол. Я точно родного потеряла. Конечно, я ее слов не слушала – такие слова, прости ее Господь! Ну, а были, которые слушали. Только не всякий, конечно, выдержать это может.
Мама глядела на Анфису – и по старому лицу ее катились слезы, которые она не утирала.
Член суда Костяков уезжал в Петербург.
Судейские дали ему прощальный обед. Было много речей, тостов. Половина разъехались, остались только самые близкие приятели Костякова.
– А вы слышали, эта психопатка, дочь прокурора, умерла где-то в больнице…
– Да, как грустно! – сказал Костяков.
– А ведь это вы ее блажь тогда на вечере возбудили, – сказал кто-то. – Заговорили о свободе, девочка мечтательная – создала себе теорию, ну и пошло. Может, влюбилась в вас немножко…
– Да, жаль, жаль, – сказал Костяков, задумчиво наливая себе бокал. – О, русская женщина, когда ты поймешь свое назначение? И разве я говорил о какой-то нелепой отвлеченной свободе? И о той странной любви к другим, как к самому себе, которую она проповедовала? Нет, господа! Я поднимаю бокал за свободу мысли, за свободу пылкого, искреннего чувства! Я пью за истину, добро и красоту! Будем любить людей, как наших братьев!
Громкое «ура» покрыло его слова. Костяков был очень доволен своею речью.
Цыганка*
В саду, в беседке, сидели две молодые девушки, почти девочки. Была очень ранняя весна, деревья стояли еще совсем голые, трава показывалась кое-где по краям дорожек, – но в воздухе уже веяло настоящим теплом. Сквозь обнаженные ветви лип и акаций светлело высокое, бледное небо. На юге, в Малороссии, март часто бывает теплым, как май.
Девочки работали, вышивали шерстью одну и ту же полоску, вероятно, для ковра.
Нельзя было решить с первого взгляда, которая из них старше. Обеим казалось лет по шестнадцати или даже меньше. Всякий сразу сказал бы, что они не сестры – так мало между ними было общего.
Брюнетка подняла голову и уронила руки на стол. В ее движениях замечалась резкость.
– Как надоела эта полоса, Господи! Лида! Лида! Что же ты, не слышишь? Увлечена! Брось, пожалуйста, эту дрянь. Ты посмотри, как хорошо!
Увлеченная Лида медленно и без удивления подняла на подругу глаза. Они были очень мягкие, очень кроткие, светло-голубого цвета, чуть-чуть водянистые. Хорошенькое длинноватое личико походило на мордочку белой мышки. Около небольшого носа виднелись легкие, чуть заметные веснушки. Волосы соломенного цвета, зачесанные гладко назад и открывающие низкий, полукруглый лоб, спускались на спину толстой, короткой косой. Лида была немного медлительна, но мила и почти всегда спокойна.
– Нет, я не брошу, надо кончить, – возразила она. – Ты, Аня, всегда так: чуть начнешь что – уж наскучило… Ты…