Том 1. Нравы Растеряевой улицы
Шрифт:
Марфа переждала, пока на плите происходило шипение пролитого кушанья и грохотание чугунных конфорок, и потом произнесла:
— Бог на помощь! Что, милая! барыня, госпожа Иванова, здесь живут? — сказала она.
— Вы от кого? — спросила та.
— Сами от себя… Тут куфарка требуется?
— Ах! это вас рекомендовали? от прачки?
— Федосья-с — она…
— Так, так — Федосья! Иванова здесь… Вы, душенька, отдохните, ее дома нету, ведь она у нас верченая… — затрещала кухарка. — Ведь она у нас очумелая!.. Тепериче вот Семен Михалыч принес десять целковых — чем бы что путное сделать, а она хвостом вильнула, да по магазинам… безо всякого, можно сказать, рассудку… Иной раз… кофию-то, что же я? Господи помилуй!..
— Благодарствуйте на кофее…
— Как можно! Что вы!
Медный кофейник тотчас же заклокотал на плите, а вместе с ним неудержимым потоком хлынула разговорная трескотня кухарки.
— Ведь она, барыня-то наша, не совсем-то барской породы, — трещала кухарка: — это ведь только мужчины-дураки наглядеться на нее не могут, безумные! И скажите на милость, что в ей? Ну ежели бы что-нибудь, а то ведь просто стыд сказать!.. Худая, злая, да и… Кажется, ежели бы на моем месте, да я бы не только что уважение ей какое оказала, а просто и внимания бы не дала… Ну скажите на милость, каково вам покажется после этого, что, например, Семен Михалыч, так тот до чего: бьет его, ругает, и он же у нее
— Это точно! — подтвердила Марфа.
— А то как же? Через то, что видеть я не могу, какую она дозволяет себе команду над благородными людьми, я и от места отхожу. Что мне? Мне мой военный говорит: «Вы, говорит, Наташенька, не опасайтеся! Вы, говорит, довольно красивы в своем лице, и во всяком благородном доме могут вас принять. Вам опасаться нечего!» И вправду: вон теперь к синатору поступаю… И слава тебе господи! Кого мне опасаться? Я как есть перед богом! Ее-то, что ль? Так это уж сделайте ваше одолжение!..
Тут кухарка остановилась перевести дух; она торопливо подоткнула юбку, взявшись за нее опереди обеими руками, и надвинула на темя съехавшую назад сетку, внутри которой изгибался хвостик косы, весьма похожий на высохшую селедку.
Марфа с некоторым изумлением слушала трескотню своей предшественницы.
— Ежели бы на мою волю, — начала та опять наставительным тоном, — так я бы и господ-то этих, да и ее-то…
— Это что такое? Это целый день дверь будет распертая стоять? — сердито произнес новый женский голос, захлопывая дверь.
Кухарка бросилась снимать салоп и на ходу шепнула Марфе:
— Барыня!
— Целый двор хочешь, что ли, натопить? — продолжала сердитая барыня. —
Храбрая кухарка не выказывала ни малейшего протеста, но нашла-таки возможность шепнуть Марфе два словечка:
— Проюхляла деньги-то по магазинам, вот и щетинится!
Барыня между тем заметила Марфу и сочла нужным вступить с нею в переговоры; для этого она потребовала ее к себе в горницу и задала известные вопросы по поводу паспорта, поведения и проч. Марфа при этом не упустила случая упомянуть о своем служении в доме генерала Папухина, который по обыкновению остался очень доволен ее услугой. Разговаривая таким образом, барыня и кухарка неожиданно оказались землячками — они вместе были крепостными господ Адоньевых, Рязанской губернии. Госпожа Иванова вспомнилась Марфе двенадцатилетней девочкой, вертевшейся в услужении у барышни в то время, когда Марфа уже успела проводить мужа-солдата на войну, где он и доказал уже свою доблесть, получив чью-то пулю куда-то навылет. Это обстоятельство оживило сухой разговор землячек.
— Ну, здравствуйте, — сказала Марфа, — ишь господь где свидеться привел!
Барыня попробовала было ей поддакивать и тоже радовалась встрече, но скоро свернула на разговоры более барские, низвела месячную плату Марфы с пяти рублей до четырех с полтиной, упомянула насчет строгости нравов и назначила срок переезда. Марфа поняла свое место и говорила: «слушаю-с!»
Старые знакомки расстались на этот раз, как расстается барыня с кухаркой, а через два дня Марфа уже переезжала к госпоже Ивановой. Сидя на куче узлов, поглотивших извозчичьи сани, она одной рукой придерживала образ Троеручицы, украшенный потемневшими цветами и фольгой, а другою обнимала извозчика за шею. Въезд ее был до того трогателен или, вернее сказать, потрясающ, что управляющий дома, увидав фигуру задохнувшегося в объятиях Марфы извозчика, испуганно позвал дворника. Дело, однако же, обошлось без особенных несчастий, и Марфа поселилась в кухне госпожи Ивановой, вытеснив свою предшественницу, которая в то же время переехала куда-то на квартиру. Несмотря на зимнее время, предшественница Марфы были одета в легчайший бурнус, голова была повязана крошечной косыночкой, и на коленях ее помещался маленький зеленый сундучок без замка. При каждом ухабе крышка сундука отворялась, открывая взорам наблюдателя его пустую внутренность, где прядала какая-то помадная банка и рыжая роговая гребенка. Все это, однако, не мешало ей иметь гордый, независимый вид и не препятствовало критиковать госпожу Иванову во всеуслышание всех бывших на дворе в момент отъезда.
Таким образом Марфа стала на новом месте.
Как сказано выше, Марфа была не что иное, как баба глупая;кроме доказательств, уже приведенных нами, положение это подтверждается еще крайне ограниченными размерами имущества Марфы: оно состояло из старого сундука, где под крышкой, выклеенной изнутри конфектными картинками с расплывшейся и размазанной краской, находилось два-три ситцевых платья, весьма ограниченное количество белья, несколько платков и коробка из-под монпансье, где лежали иголки, пуговицы, наперстки и, по временам, медные деньги. Все эти вещи она предоставляла на жертву жильцам тех хозяев, у которых ей приходилось жить: иголки и нитки занимали у ней все жильцы — бесплатно и безвозвратно, и несмотря на то, Марфа никогда не отказывала в просьбах, обращенных к ней; такие проступки добродушия Марфы никак не могли происходить от ее необузданной щедрости, составляющей достояние только вельмож, потому что Марфа считала непростительным грехом отнестись с пренебрежением даже к булавке, попавшейся ей в сору, стеариновому огарку величиною в одну десятую долю вершка. Всему виною было именно то, что Марфа была «баба глупая». Термин этот может быть объяснен несколько подробнее. Дело в том, что судьба с ранних лет обрекла Марфу на труд и нужду, а сама Марфа почему-то вздумала прибавить ко всему еще и правду, борьба которой с трудом и нуждою была одним из самых тяжких страдальческих крестов, лежавших на Марфе. В вознаграждение за все эти лишения и скорби судьбою предлагалась ей одна только отрада — возможность прокормиться, каковую отраду Марфа привыкла считать единственною целью своей жизни. С самого детства, с первых дней, она едва ли имела возможность представить себе, что есть на свете и другие, более торные дороги. Под влиянием таких велений судьбы Марфа должна была жить так, как велит ей «правда нищеты и бедности», выработанная всем «черным народом». Придерживаясь этой философии, Марфа представляла себе столицу почти тем же, чем простонародному воображению представляется грозная литва, упавшая с неба туретчина или неметчина, с тою разницею, что во взгляде ее на столицу не было ни вершка места для иронии и самодовольства, с которым можно и даже должно относиться к таким плюгавым государствам, как неметчина и проч.; напротив, в столице она чувствовала себя в плену и была убеждена, что с ней могут поступать так, как кому захочется. Правда нищеты,
По переезде на новое место Марфа прежде всего вешала в углу кухни образ Троеручицы, задвигала под кровать сундук и, покончив таким образом с собственным имуществом и устройством жилища, принималась изучать свойства квартиры, имевшие непосредственные отношения к печке и плите: чуланчики для провизии, помещения для дров, прачешные и чердаки и проч. На обозрение всего этого она, впрочем, тратила довольно мало времени, так как ее умственной работе предстояла еще другая, более серьезная пища: ей необходимо было, как уже сказано, изучить нравы новых хозяев, узнать, что им нравится и что нет, и наизусть выучить симпатии и антипатии их. В таких видах иногда ей приходилось радикально преобразовывать свою походку — так как господа не любят, чтобы шлепали ногами по полу, — телодвижения, голос, выговор и проч., ибо господам не нравится, когда хлопают дверью или не затворены двери, или задевают локтем за стул, или громко говорят, что может испугать господ, и т. д. и т. д. Все это Марфа должна была переработать в собственной голове, проникнуться всем этим до мозга костей, до действительного, непритворного и неподдельного ужаса, если как-нибудь неожиданно приходилось нарушить хозяйскую привычку. Убиваясь над такой кропотливой и отупляющей работой, Марфа находила возможным благодарить судьбу за то, что судьба эта не оставляет ее без места больше недели, тогда как сама Марфа не прибегает в этом случае ни к конторам, ни к агентам, а руководствуется единственно случаем, нечаянным знакомством в прачешной, в булочной, лавочке. Только молитвы «родителев», думала она, не допускают ее погибнуть, как песчинку, и не оставляют без места, перегоняя из одной геенны огненной хозяйских прихотей в другую. Рассуждая таким образом, Марфа и не подозревала, что за пять целковых месячного жалованья господа хозяева охотно готовы получить целого человека в бесконтрольное распоряжение, всю Марфу целиком, с ее мыслями, устремленными к заботе о хозяйском добре, с ее руками, растопляющими печи, стирающими белье, обжигающимися на плите, подающими, принимающими. Пусть читатель сам припомнит все причастия действительных и страдательных глаголов, которые к тому же имеют странное или, вернее, петербургское свойство быть поминутно возвратными, — и обязанности Марфы определятся ему в некоторой степени. Ноги свои Марфа считала ни во что и, летая по двенадцатиствольным петербургским лестницам, заботилась не о том, как бы не задохнуться, а о том, чтобы не опоздать с папиросами, за которыми ее посылали.
Эту теорию исследования господских прихотей и привычек Марфа на новом месте должна была приложить к госпоже Ивановой. То обстоятельство, что госпожа сия происходила из одной деревни с Марфой, мешало последней беспристрастно рассмотреть ее сущность, так как среди исследований в сердце Марфы неожиданно залетала зависть к своей землячке, и в голове являлись такие мысли: «Вот, — думала Марфа, — тоже ведь нашей, мужицкой породы, а поди-кось какие генералы да сенаторы наезжают! Нет, уж видно, кому бог пошлет…» и т. д. Тут Марфа принималась сравнивать свою участь с участью барыни и находила ее большою счастливицею. В сущности же зависть Марфы не имела никаких оснований. И барыню и кухарку равняло уже одно то, что они были землячки, обе имели одну житейскую цель — возможность прокормиться, и разница была в том, что Марфа пошла к этой цели напролом, принялась биться из-за своего существования, а землячка, барыня Иванова, вознамерилась достигнуть той же цели путями окольными.
Первые сведения об этих окольных путях получила она в господском доме, находясь в услужении у барышни. Здесь увидела она, что могут люди жить, ничего не делая и не пачкая своих белых ручек; в качестве смазливенькой девочки она узнала, что на рынке барских прихотей ее молодости и свежести стоит хорошая цена и что есть на свете удовольствия почище медовых пряников и каленых орешков, которые рекомендуются прекрасному полу деревенскими волокитами. Попав потом в Петербург в белошвейки, будущая госпожа Иванова, а попросту Нютка, узнала не только цену своей молодости и достоинствам, но даже стоимость до копеек и полукопеек. В короткое время планы ее были приведены в исполнение при услужливой помощи некоторых сведущих в столичной жизни людей. И вот действительно она уже не швея, а госпожа «полу-барыня», как называют ее дворники, у нее своя квартира, мебель, посуда, везде чистота, и опрятность, и уважение: именитые, можно сказать, особы заезжают к ней. Завидуй, Марфа, этому почету, мебели и теплу, но не завидуй сердцу госпожи Ивановой: оно одиноко и холодно больше, нежели твое, в сотни раз! Воспитываясь в школе господских прихотей, г-жа Иванова выкинула из своего сердца все радости, которыми Марфа имела еще возможность пользоваться, радости деревенские, рожденные курной избой и унылыми полями… выкинула все деревенские впечатления, словом — все то, что должна была она иметь в качестве обитательницы курной избы. Взамен этого она должна была наполнить свое сердце теми интересами, радостями и печалями, которые возможны только в кругу прихотей и затей. Полюбила она поэтому наряды, длинные шлейфы, шиньоны; поняла прелесть Невского в два часа дня, прелесть прогулки на дорогом извозчике. Кодексом ее жизни ради тех же прихотей сделалась жизнь того класса людей, который, благодаря толстому карману, весь мир божий представляет себе каким-то рестораном или кафешантаном… Но у Нютки, или уже у Нетти, не было толстого кармана, она должна была рассчитывать на карман своих развратителей и, порабощенная их наукой, каждую минуту дрожала от мысли, что когда-нибудь да отнимут же у нее этот толстый карман. Среди всей этой чистоты, мебели и драпировок жило, таким образом, измученное, до рабства трусливое сердце, умевшее только злиться и оскаливать зубы на судьбу, но не умевшее уже плакать.