Том 1. Повести, рассказы, стихи 1892-1894
Шрифт:
— Вон он, трактир-то… Два! В который бы?
— Айда в низенький. Прежде в лавку… Ну!
И, купив в лавке всё, что было ими намечено, они пошли в низенький трактир.
Трактир был полон пара, дыма и кислого, одуряющего запаха. В густой, дымчатой мгле сидели за столами извозчики, босяки, солдаты, между столов сновали идеально грязные половые, и всё это кричало, пело, ругалось…
Мишка зорко усмотрел свободный столик в углу и, ловко лавируя, прошёл к нему, быстро разделся и отправился к буфету. Катька тоже стала раздеваться, робко поглядывая по сторонам.
— Дяденька! — сказал Мишка буфетчику. —
— Чаю тебе? Изволь! Бери сам… и за кипятком сходи… Да смотри не разбей чего. Тогда я те!..
Но Мишка уже помчался за кипятком.
Минуты через две он с своей товаркой степенно сидел за столом и, откинувшись на спинку стула, с важной миной хорошо поработавшего ломового извозчика — сосредоточенно крутил себе сигарку из махорки. Катька смотрела на него с уважением к его уменью держать себя в общественном месте. Она так вот никак не могла ещё привыкнуть к могучей, оглушающей гармонии кабака и втайне всё ожидала, что их обоих «турнут по шеям» отсюда, или выйдет ещё что-либо худшее. Но ей не хотелось выказать перед Мишкой своих тайных опасений, и, приглаживая ручонками льняные волосы на голове, она старалась смотреть вокруг себя независимо и просто. Эти усилия то и дело вызывали краску на её грязные щёки, и её голубые глазки смущённо щурились. А Мишка степенно поучал её, стараясь подражать в тоне и фразе дворнику Сигнею, очень солидному человеку, хотя и пьянице, и недавно отсидевшему три месяца в тюрьме за кражу.
— Вот, ты, примерно сказать, канючишь… Как ты канючишь? Никуда не годится, ежели говорить по правде. «По-адайте, по-адайте!..» Рази в этом штука? А ты под ноги ему, проходящему-то, суйся… А ты норови так, чтобы он опасился упасть через тебя…
— Я так и буду… — покорно согласилась Катька.
— Ну вот!.. — важно тряхнул головой её товарищ. — Так и надо. Потом ещё: ежели, примерно сказать, тётка Анфиса… Что такое Анфиса?.. Пьяница, первое дело! А потом…
И Мишка откровенно объявил, чем была потом тетка Анфиса.
Катька утвердительно кивнула головой, вполне согласная с определением Мишки.
— Ты вот не слушаешься её… Это надо не так делать. Ты скажи ей, что, мол, я, тётенька, ничего… я, мол, вас буду слушаться… Замажь ей, значит, широкую-то глотку. А потом и делай, что хошь… Так-то…
Мишка замолчал и солидно почесал себе живот, как всегда это делал Сигней, кончая речь. Больше у него никаких тем не оказалось. Тогда он встряхнул головой и сказал:
— Ну, давай есть…
— Давай! — согласилась Катька, давно уже измерявшая жадным взглядом хлеб и колбасу.
И вот они стали есть свой ужин среди сырой, пахучей мглы плохо освещённого закоптелыми лампами трактира, в шуме циничных ругательств и песен. Ели они оба с чувством, с толком, с расстановкой, как истые гастрономы. И если Катька, сбиваясь с такта, жадно откусывала большой кусок, отчего её щёки распирало и у неё смешно таращились глаза, степенный Мишка насмешливо бурчал:
— Ишь ты, матушка, навалилась!..
А её это смущало, и она, чуть не давясь, старалась скорее прожевать вкусную пищу.
Ну, вот и всё. Теперь я спокойно могу оставить их оканчивать свой святочный вечер. Они — поверьте мне — уж не замёрзнут! Они на своём месте… Зачем бы я их заморозил?..
По моему мнению, крайне нелепо замораживать
Челкаш
Потемневшее от пыли голубое южное небо — мутно; жаркое солнце смотрит в зеленоватое море, точно сквозь тонкую серую вуаль. Оно почти не отражается в воде, рассекаемой ударами весел, пароходных винтов, острыми килями турецких фелюг и других судов, бороздящих по всем направлениям тесную гавань. Закованные в гранит волны моря подавлены громадными тяжестями, скользящими по их хребтам, бьются о борта судов, о берега, бьются и ропщут, вспененные, загрязненные разным хламом.
Звон якорных цепей, грохот сцеплений вагонов, подвозящих груз, металлический вопль железных листов, откуда-то падающих на камень мостовой, глухой стук дерева, дребезжание извозчичьих телег, свистки пароходов, то пронзительно резкие, то глухо ревущие, крики грузчиков, матросов и таможенных солдат — все эти звуки сливаются в оглушительную музыку трудового дня и, мятежно колыхаясь, стоят низко в небе над гаванью, — к ним вздымаются с земли все новые и новые волны звуков — то глухие, рокочущие, они сурово сотрясают все кругом, то резкие, гремящие, — рвут пыльный, знойный воздух.
Гранит, железо, дерево, мостовая гавани, суда и люди — все дышит мощными звуками страстного гимна Меркурию. Но голоса людей, еле слышные в нем, слабы и смешны. И сами люди, первоначально родившие этот шум, смешны и жалки: их фигурки, пыльные, оборванные, юркие, согнутые под тяжестью товаров, лежащих на их спинах, суетливо бегают то туда, то сюда в тучах пыли, в море зноя и звуков, они ничтожны по сравнению с окружающими их железными колоссами, грудами товаров, гремящими вагонами и всем, что они создали. Созданное ими поработило и обезличило их.
Стоя под парами, тяжелые гиганты-пароходы свистят, шипят, глубоко вздыхают, и в каждом звуке, рожденном ими, чудится насмешливая нота презрения к серым, пыльным фигурам людей, ползавших по их палубам, наполняя глубокие трюмы продуктами своего рабского труда. До слез смешны длинные вереницы грузчиков, несущих на плечах своих тысячи пудов хлеба в железные животы судов для того, чтобы заработать несколько фунтов того же хлеба для своего желудка. Рваные, потные, отупевшие от усталости, шума и зноя люди и могучие, блестевшие на солнце дородством машины, созданные этими людьми, — машины, которые в конце концов приводились в движение все-таки не паром, а мускулами и кровью своих творцов, — в этом сопоставлении была целая поэма жестокой иронии.
Шум — подавлял, пыль, раздражая ноздри, — слепила глаза, зной — пек тело и изнурял его, и все кругом казалось напряженным, теряющим терпение, готовым разразиться какой-то грандиозной катастрофой, взрывом, за которым в освеженном им воздухе будет дышаться свободно и легко, на земле воцарится тишина, а этот пыльный шум, оглушительный, раздражающий, доводящий до тоскливого бешенства, исчезнет, и тогда в городе, на море, в небе станет тихо, ясно, славно…
Раздалось двенадцать мерных и звонких ударов в колокол. Когда последний медный звук замер, дикая музыка труда уже звучала тише. Через минуту еще она превратилась в глухой недовольный ропот. Теперь голоса людей и плеск моря стали слышней. Это — наступило время обеда.