Том 1. Пруд
Шрифт:
Закончил Катинов призывом к заветам великих борцов, бросивших вызов произволу:
— Их имена стоят, будут стоять кровавым укором, их голос услышите в затрепетавшем сердце. Слушайте: идите за ними, как мстители, радостно, идите на казнь!
Несколько лиц, окружавших Катинова, зааплодировали.
— Пережиток! — буркнул молчавший чудаковатый Щукин.
— Герои и толпа! — крикнул Переплетчиков и победоносно и презрительно,
А Катинов стоял бледный, казалось, упадет он от душившего его негодования. И ясно было, что не в Финогенове, не в некрологе
Курбатов самодовольно улыбался.
Выступила комиссия.
Веснебологский старожило Скопцов, промытарившийся по нескольку лет чуть ли не в каждом уезде, исхудалый, в темных очках, ощеривающийся, как скелет. Молодой литератор Хоботов, напоминавший не Мефистофеля, а самого обыкновенного козла, известный своими статьями по всем вопросам, а главное своим неподражаемым чтением. Надушенный мыльными духами, Неволин, полжизни промыкавшийся в ссылке по отдаленнейшим городам и весям, и полжизни отдававший, лишь бы походить на что-нибудь странное и необыкновенное, такой добрый, и мягкий и румяный. Иван Авилович Пупко, тихий, маленький, сгорбленный, с вечно подвязанным горлом и постоянно в непромокаемом резиновом плаще. И наконец, старичок-статистик Воронов.
С выступлением комиссии и речей ее в комнату вошел Николай и, спотыкаясь о груду калош, тихонько пробрался в угол к молчаливым колонистам, жавшимся по стенке.
Сквозь непотухающе-точащий шум и табачный дым доносилось до Николая как-то само собой вылетающее слово Хоботова.
Размахивая правой рукой и словно покачивая из стороны в сторону своим огромным языком, Хоботов громил метафизику, как надстройку буржуазии, а Николая как психологический тип вырождения, затем ударился в модного немецкого философа, процитировал монолог из своей готовящейся к печати социальной драмы, обозвал шарлатанами нескольких поэтов, которых принято было честить шарлатанами, похвалил писателя, которого все хвалили и, перебрав уйму книг и бегло пересказав уйму всевозможных теорий, Хоботов ринулся вперед, взмахнул руками и вскрикнул, как только мог, убедительно и громогласно:
— Рабочие должны быть жадны!!!
За несмолкавшим шумом, а шум поднялся одобрительный и восторженный, едва можно было разобрать Скопцова. Задыхаясь, делал Скопцов от себя несколько незначительных дополнений таким глухим голосом, словно слова его мягкими кусками вываливались из его прокуренного рта.
Неволин, выступивший за Скопцовым, приятно улыбался и, когда немного поутихло, пустился не без нежности, по мере возможности, описывать всевозможные финогеновские истории и вдруг потупился и остановился.
Неволина сменил старичок Воронов.
Проникновенно всматриваясь через пенсне на публику и скорбно опуская губы, Воронов сообщил о невозможности комиссии расследовать психологию товарища Финогенова: по его мнению, Финогенов нехороший…
Наконец, шепотком и робея заговорил Иван Аввдыч Пупко.
С Финогеновым Пупко познакомился
— А когда касса обложила налогом мыло, Финогенов не подчинился, — сказал Иван Авилыч и поперхнулся.
И поднялся заражающий хохот.
Корюхин, встряхивая всей своей гривой и хватаясь за живот, хохотал своим ребячески-беспечным, раскатистым смехом.
Против Корюхина стоял Деев — виновник некролога — Деев в своей неизменной розовой сорочке и темно-желтых ботинках и, прижимая левый кулак к груди, доказывал что-то доктору с голубыми растерянными глазами…
И опять зашумели:
— Не подавать руки!
— Исключить из колонии!
— Это все равно, как вместе с водой выплеснуть ребенка! — выкрикивал Деев.
Взлохмаченный Рыбкин лез на стену; он что-то кричал своим завывающим голосом, а руки выделывали в воздухе всевозможные антраша.
Николай протолкался к Катинову.
— Послушайте, — Николай дотронулся до его плеча, — пойдемте, тут мы с вами лишние!
Катинов резко обернулся.
И они стояли друг против друга. И комната, казалось, уж не шумела больше, все ждали.
Вдруг Катинов откинул голову и со всего размаха ударил Николая.
И в ответ загремел барабанящий хохот, и снова крики.
— Так ему и надо!
— Огорелышевец!
— Вот так Катинов!
Николай минуту стоял, как очумелый, и вот снова увидел Катинова: лицо Катинова болело злобой, как у Огорелышева. Николаю захотелось плюнуть ему в лицо.
«Нет, — спохватился он, — слишком много чести!» — и пошел к двери, а что-то липким ртом будто припадало к его сердцу, горечь ела его расходившееся сердце.
Смело, друзья, не теряйте Бодрость в неравной борьбе…— донеслась вдогонку песня из домика колонии.
«А ты умереть можешь? — спросил себя Николай, и подумав, ответил: — А они могут… Катинов и Рыбкин и Хоботов, — и опять подумал, — нет, Рыбкин и Хоботов, может, и не умрут, духа не хватит, а вот Катинов… Но ты-то можешь? Ты можешь решиться? У тебя хватит духа? Есть у тебя ну хоть что-нибудь, за что ты умереть готов?»
А кругом шумно отцветала ясная прощально-ясная, осенняя ночь. И будто в ответ шуршала листва в опустелых садах, падали звезды, кружась и летая, как листья.
Родину-мать вы спасайте Честь и свободу свою…— доносилась вдогонку песня из домика колонии.
Вдруг ударило в душу:
«Умереть!» — и Николай уж не мог ровно идти, бежать стал. Он добежал до дома, вбежал на лестницу, захлопнул дверь, защелкнул задвижкой.
Звездный свет играл на стеклах.
Николай задернул занавеску, зажег свечку, затаился.
Одинокая свечка насмешливо глядела.
Глаза упади на стол: на столе письмо, — знакомый почерк.