Том 1. Рассказы 1906-1912
Шрифт:
— Друг! Валер! Разве она рассердится? Приду, поцелую руку, потуплюсь, вздохну и скажу: «Лизочка! Прости меня!» И все кончено. Все кончено, дорогой мой!
— Во всяком случае, — продолжал Оссовский, с неприятным для себя чувством уловив легкую тень в глазах хозяйки, — я вынес такое впечатление… что ему осталось немного… совсем немного.
— Я буду рада этому, — сказала Елизавета Сергеевна, и легкий румянец выступил на ее щеках. — Пойдемте-ка, я вас угощу чаем. Сумка вам не мешает?
— Пожалуй, — улыбнулся Оссовский, — но я стал страшно рассеян, благодарю
Он снял сумку и машинально положил ее на кресло, с которого встал. Потом прошел за хозяйкой в ярко освещенную столовую, чувствуя себя спокойно и просто с этой наивной, милой женщиной, чем-то напоминавшей его недавно умершую жену. Кажется, их сближал в его представлении голос, певучий и выразительный.
Чай, обильная закуска и графин с коньяком придали разговору большое оживление. Оссовский рассказал несколько дорожных приключений, смеясь сам, если они были смешны, и с трогательным уважением к простоте нравов обрисовал жизнь некоторых племен Северной Америки. Елизавета Сергеевна задумчиво слушала, иногда переспрашивая и увлекаясь, если дело касалось рискованного положения или интересного эпизода.
Часы медленно и громко пробили одиннадцать.
— Извиняюсь, — сказал Оссовский, — но если бы вы знали, как я устал за последние дни…
— Я понимаю, — кивнула Елизавета Сергеевна, — вам спать хочется… как жаль все-таки, что Миша запоздал. Я думала, что он успеет приехать, пока мы сидим здесь, и поговорить с нами.
— Как? — удивился Оссовский. — Вы думаете?..
— Конечно… Он приедет сегодня непременно. Странно, что он вам не сказал этого.
— Сегодня? — повторил Оссовский, невольно делая ударение на этом слове.
Настойчивая уверенность, звучавшая в голосе хозяйки, заставила бы усомниться его, но он, к сожалению, слишком хорошо знал положение дела. Молчать было приличнее, чем поддерживать разговор на эту тему, продолжая добровольно взятый на себя обман. Оссовский молчал.
— Вам-то я скажу, в чем дело… — запнулась Елизавета Сергеевна. — Он… он знает, что сегодня… восемнадцатое июля.
— Восемнадцатое июля? — переспросил Оссовский. — Разве он знал, что я приеду восемнадцатого июля?
— Нет, — продолжала, смеясь, молодая женщина, — это… как бы вам сказать… видите ли… это наше маленькое торжество… годовщина… понимаете? Нет?.. В этот день мы стали близкими… Вот… Ну как же он не приедет?..
— Ну, конечно, — пробормотал Оссовский, усиленно смеясь, — в самом деле… да, это хорошо… Как жаль все-таки… я так устал, знаете, так устал… Усну как мертвый.
Радость, блеснувшая в глазах Елизаветы Сергеевны при мысли, что ее милый, может быть, уже подъезжает к вокзалу, наполнила сердце одинокого человека легкой завистью и неясным укором. Чувствуя, что начинает расстраиваться, он встал и раскланялся, охваченный глубокой жалостью к маленькому существу, стоявшему перед ним.
Еще несколько слов — звонок, и явилась горничная указать Оссовскому его комнату.
Приезжий остался вполне доволен осмотром своего нового помещения. Два больших окна
Он разделся, потушил огонь и вытянулся во весь рост, чувствуя, как необходимый сон охватывает сладко занывшее тело. Папироса медленно потухла в его руке, он бросил ее, повернулся на бок и уснул.
Прошло не более часа, как вдруг нервный толчок, встряхнувший все его члены, разбудил его. Оссовский открыл глаза и тоскливо зевнул — сон уходил, возвращая неприятную ясность мысли и легкость тела, как будто уже наступило утро и он совершенно выспался. Сердце билось глухо и беспокойно, то замирая, то вздрагивая частыми, сильными ударами. Надвигалась бессонница, и одна мысль об этом могла уже уничтожить уверенность в возвращении сна.
Оссовский глубоко вздохнул полной грудью, стараясь вызвать зевоту и сонливость, но это не удавалось. Кровь приливала к голове, стучала в ушах, невольно развлекая мысли своим беспокойным шумом, нагретая подушка раздражала лицо. Глаза не слипались, и удержать их закрытыми теперь было так же трудно, как днем. Подкрадывался беспричинный страх, бессильный и тоскливый. Настойчивое тиканье карманных часов сердило и угнетало, эти монотонные, равнодушные звуки отмечали время, потерянное для сна. Отрывочные, хаотичные мысли скользили и таяли, как снежинки; вспыхивали отдельные сцены, слова, виденные когда-то пейзажи, их неудержимый поток рождал бессвязные размышления и тоску.
Оссовский приподнялся на локте, осматриваясь. Глубокая тишина звенела в ушах, мебель чуть намечалась в темноте расплывчатыми таинственными контурами, за окном шептал сад, дыша сыростью и прохладой. Беззвучно двигалась ночь, и казалось, что ее невидимый трепет проникает в глубину души, заставляя прислушиваться к молчанию.
— Я, кажется, не усну, — сказал Оссовский. — Но сколько же я спал?
Он зажег спичку и посмотрел на часы; целая ночь предстояла впереди. Спичка потухла, угасший свет ее разбежался в глазах Оссовского мгновенными искорками.
Он снова лег, стиснув зубы, с твердой уверенностью уснуть во что бы то ни стало, и пролежал совершенно неподвижно минут десять, переходя от надежды к сомнению, от уверенности к отчаянию.
И вдруг маленький чумазый оборванец, вынырнувший внезапно из залитого солнцем переулка, наполнил Оссовского тихою радостью, смешанной с опасением, что близость сна исчезает.
Стараясь не думать, он зорко следил за мальчуганом, виденным им, без сомнения, в каком-нибудь южном городе. Мальчик с угрозами, обливаясь потом, тащил на веревке собаку, животное прыгало, стараясь вырваться, упиралось, поджимая хвост, но мучитель не уступал. Его босые, грязные пятки сверкали на солнце, бронзовое личико свирепо морщилось; оба выбивались из сил?