Том 1. Рассказы 1907-1912
Шрифт:
Работать пришлось главным образом мне. Баранов помогал вяло и несерьезно. Содрав штук сорок длинных полос коры, мы скрепили ими деревья; потом, набросив во всю длину их груды ветвей, иступили и наконец окончательно сломали нож, вырезав два, довольно неуклюжих, шеста. Пользуясь шестами, как рычагами, я и русский столкнули застрявшие в песке концы деревьев на воду, сели и оттолкнулись.
Плот сильно погрузился в воду, но невероятная толщина стволов обеспечивала сухое сиденье. И вот на этом узком, напоминающем затонувший стог сена сооружении мы, усевшись поближе к корням, раскинувшим над водой
Была ночь, тьма и молчание. Впереди, радуя сердце, опоясали тьму бесчисленные огни — то показался из-за мыса амфитеатр Сан-Риоля — город, битва людей.
Положив шесты, мы стояли плечом к плечу, смотря на приближающийся огненный узор мрака. Я был спокоен и тихо весел, даже раздражение мое против Баранова улеглось, сменившись теплым приятельским чувством — как-никак дорогу мы совершили вместе.
Я положил ему на плечо руку и сказал:
— Кажется, мы у цели. Ну вот, все идет хорошо.
— Мне грустно, — возразил он. — Ах, Бангок, вы чем-то привязали меня к себе. Город пугает меня. Снова все то же: ночлеги на улицах, поиски куска хлеба, работы, усталость, жизнь впроголодь… одиночество. Как будто не в зачет прошли мои тридцать лет, словно только что начнешь бороться за жизнь… Скучно. Вернемтесь… — тихо прибавил он, — назад, в лес. Люди страшны, человек бесчеловечен. Бесчисленные, жестокие шутники злой жизни ждут нас. Вернемтесь. Купим, или украдем ружья и, при первой возможности, уйдем от людей. В тихом одичании пройдут года, в памяти изгладятся те времена, когда мы были среди людей, боялись их, любили или ненавидели, и даже лица их забудутся нам. Мы будем всем тем, что окружает нас — травой, деревьями, цветами, зверями. В строгости мудрой природы легко почувствует себя освобожденная от людей душа, и небо благословит нас — чистое небо пустыни.
— Опять вы стали ребенком, — сказал я, тронутый его отчаянием. — Я — воин, драчун, человек упорный и петушистый. Нет. У меня руки чешутся. Отравленный воздух города возбуждает меня.
Мы перестали разговаривать, так как из тьмы выдвинулся небольшой остров. Я хотел обогнуть его и уже взялся за шест, чтобы дать плоту нужное направление, но вдруг пришла мне в голову полезная мысль.
— Ведь в городе нам ночевать негде, — сказал я, — высадимся на берег и переночуем.
Русский кивнул головой. Вскоре мы сидели перед костром, жарили на прутьях окорок обезьяны, курили и думали.
— Смотрите, — сказал русский, — обратите внимание на воду.
Костер, для которого мы не пожалели хвороста, далеко освещая реку, пылал, как горящий амбар. Красная, оранжевого цвета, вода окружала берег, свет костра, путаясь в полосах струй, чертил в них карминным и синим золотом переливающиеся, изменчивые узоры.
— Да, красиво, — сказал я.
— Не кажется ли вам, — заговорил русский, смотря на воду, — что я скоро уйду?
— Куда? — хладнокровно, привыкнув уже к странностям своего спутника,
Он пристально посмотрел на меня, потом, закрыв глаза, продолжал:
— Мне кажется, что я не существую. Я, может быть — всего-навсего лишь сплетение теней и света этой стелющейся перед вами призрачно-красной водяной глади.
— Что вы хотите сказать этим?
— Дайте на минуту револьвер, — медленно произнес он.
Пожав плечами, я вынул из кармана оружие и подал ему. Оставалась всего лишь одна пуля, я вспомнил об этом, далекий от всякого подозрения, случайно.
Баранов, приставив дуло к виску и продолжая сидеть, отвернулся. Я увидал его затылок, внезапно задрожавшие плечи и, оцепенев, понял, в чем дело. Произошло это так неожиданно, что я несколько раз открывал рот, прежде чем крикнул:
— Что с вами?
— Устал я… — нагибаясь к земле, сказал он. — Все пустяки.
Закрыв лицо руками, я ожидал выстрела.
— Не могу, — с бешенством крикнул Баранов, хватая меня за руки, — лучше вы… пожалуйста!
Я долго смотрел в помертвевшее его лицо, обдумывая эту слишком серьезную просьбу и… Ингер… нашел, что так действительно для него лучше.
Мы подошли к обрыву. Я вел его за руку. И здесь, нащупав дулом мягкую кожу его лба, я, отвернувшись, исполнил то, о чем просил меня спутник, уставший идти.
Выстрел показался мне оглушительным. Тело русского, согнувшись, упало в воду и, шевеля освещенными костром бледными кистями рук, скрылось в глубине струй. Но долго еще казалось мне, стоящему с опущенной головой, что из красной, переливчатой, вспыхивающей отражениями огня ряби смотрит, успокоенно улыбаясь, его лицо.
Через два дня я поступил матросом на “Южный Крест” и поплыл в Шанхай.
Интересно, интересно жить, Ингер. Сколько страха и красоты! А от смеха иногда помираешь! Плакать же — стыдно.
А трубка, мой дорогой, потухла…
На склоне холмов
— Вы очень любезны, но я не могу прихлебывать и в то же время рассказывать. Каждый глоток нарушает течение моих мыслей, — ибо не могут встретиться два течения без того, чтобы одно не потонуло в другом, а река вина сильнее слабых человеческих слов.
Отставлю я этот стакан в сторону и посмотрю на него сбоку. Так лучше. Из него отпито ровно столько, чтобы не развинтился язык, а мне хочется рассказать складно и ладно.
Вас это интересует, но посмотрю я, не скорчите ли вы кислую усмешку в конце. Потому что у нас разные характеры, и каждый представляет вещи по-своему. Я остановился на том, что к концу сентября Ивлет представлял опасную единицу и пакостил, так сказать, походя. Он надоел решительно всем, даже, пожалуй, репортерам, потому что редакторы гоняли их без зазрения совести, заставляя разузнавать о новых проделках Ивлета, а он задумывался над ними не более, чем псаломщик над библейскими текстами.
Если вы не видели никогда Ивлета, советую вам отыскать его в Горячей долине, где, по слухам, он сейчас бродит, и сделать хороший фотографический снимок. Лицо его — пылающий уголь, но волосами он бел, как снег, и делает пешком сорок миль в день, это проверено.