Том 1. Тяжёлые сны
Шрифт:
Побежали дети во двор, забились в угол.
– Ну, режь скорее, – лепечет Сенька.
Сам заблеял, таково жалобно, словно баранчик, – сам засмеялся и сестренку насмешип. И взяла его Аниска за плечи, опрокинула на спину, повалила на землю, – все блеял Сенька.
Полоснула Аниска ножом по Сенькину горлу. Затрепыхался Сенька, захрипел. Кровь, – широкая, красная, – хлынула на его белую рубашонку и на Анискины руки. Кровь была теплая да липкая, Сенька затих.
– Баранчик, баранчик! – закричала Аниска и засмеялась.
А самой с чего-то холодно стало.
– Ну, вставай, что
Не хотел Сенька вставать, и кровь уже не текла, и слиплись Анискины руки. Сенька лежал, скорчившись, и все молчал, – страшно стало Аниске, побежала она от Сеньки.
Шмыгнула в избу, от матери прячется, полезла в печку, – а сердце-то у нее в груди тяжелое. Забралась Аниска в печку на дрова, сидит, молчит, вся дрожит. Страх на нее напал и тоска, и не поймет Аниска, что такое сталось.
Начала мать затоплять печку, – ничего не слышит Аниска, сидит, не подает голосу. Тяжко да быстро бьется маленькое сердце, ничего не видит Аниска тоскливыми глазами.
Дрова плохо разгорались, пошел дым, наполнил всю печку, задушил Аниску.
И вознеслись к Господним райским вратам Сенькина душа и Анискина душа. Смутились ангелы, и проливали они слезы, светлые, как звезды, и не знали, что им делать. Предстал перед Господом Анискин ангел и с великим сокрушением воззвал:
– Господи, врагу ли отдадим младенца с окровавленными руками?
Искушая ангела, спросил Господь:
– На ком же та невинная кровь?
Отвечал ангел:
– Да будет на мне, Господи.
И сказал ему Господь:
– Проливающие кровь искуплены Моею кровью, и научающие пролитию крови искуплены Мною, и тяжкою скорбию приобщаю людей к искуплению Моему.
Тогда впустили ангелы Аниску и Сеньку в обители светозарные и в сады благоуханные, где на тихих травах мерцают медвяные росы и в светлых берегах струятся отрадные воды.
Лелька*
Вечерело. Я шел за город побродить на берегах нашей мелкой, порожистой реки. В старину она была многоводна, пролегал по ней великий путь из Чуди в Русь, – а теперь она давно ух обмелела, сжалась в своем широком русле, как червяк на зеленом листе, и затихла, – и сжался, затих и приуныл над ее берегом, извилистым и крутым, когда-то богатый город Тихий-Омут.
Вечер стоял тихий, теплый, благоухающий свежими веяниями не жаркого лета, полный очарования, как нежная колыбельная песенка. Солнце было уже низко: багряно-желтый круг его почти касался мглисто-синей черты горизонта; темно-лиловые тучки с золотыми краями были разбросаны по розовому небу заката. Все небо заливали восхитительно мягкие переливы голубых, алых и палевых оттенков; узкие полоски тонких облачков желтели и белели на нем, как прилипшие к нарядному платью засохшие стебли. Прощальные солнечные лучи убирали в пурпур бедные городские лачуги. Серая пыль иногда подымалась от набегавшего ветра, влеклась по немощеным улицам, и тихонько ложилась на землю.
Я вышел на обрывистый берег реки. Откосы другого берега начинали терять свои ярко-пунцовые краски; только верхи крутых обрывов еще сверкали темно-красною, как медь, глиною.
Глинистая тропинка бежала между откосами берега и широкими полями. Кусты ползли вниз по откосам, цепляясь за землю изогнутыми ветвями и схватываясь ими друг с другом, словно сгорбленные старушки, тихо ползущие в гору. Становилось в воздухе свежее.
Берег понижался. В прозрачной полумгле, которую ласково бросали на меня ивы с пониклых ветвей своих, меня обнимала нежная прохлада; воздух вливался в грудь, как сладкий напиток, возбуждающий трепет сил и жажду жизни, навевающий отрадные мечтания. Легкая задумчивость овладела мною.
Вдруг услышал я детский голос, звонко и отчетливо выговаривающий стихи:
Не знаю отчего, но на груди природы, Лежит ли предо мной полей немая даль, Колышет ли залив серебряные воды. Иль простилает лес задумчивые своды, В душе моей встает неясная печаль…А вот и он, маленький чтец. Лицом к реке, под ивою, прислонясь к ее стволу спиною и рассеянно глядя вдаль, сидел тоненький мальчик в ситцевой рубахе и помятой шапке. Ему по лицу можно было дать лет тринадцать; он был, очевидно, мал для своего возраста. На бледном, нервно-подвижном лице, слегка смуглом и загорелом мечтательно теплились кроткие карие глаза. Так они пристально смотрели куда-то далеко, что мальчик и не видел меня, даже когда совсем близко подошел я к нему.
Он говорил стихи на память, и, сложив руки на коленях, слегка покачивался взад и вперед. Говорил он их задушевно и просто, как будто это были не чужие для него слова. Было так странно видеть этого босого мальчугана, который читает стихи, вряд ли ему вполне ясные.
Она – всегда немая Галатея, А я – страдающий, любя, Пигмалион…– закончил мальчик и повел вперед сжатыми руками.
Я молча стоял сбоку, немного позади его. Он повернулся, бросил на меня рассеянный взгляд, приметил меня и быстро вскочил на ноги.
– Хорошо ты читаешь, молодец! – сказал я.
Он покраснел и молчал. Видно было, что ему хочется уйти. Но я решил как-нибудь удержать его. Невдалеке от реки я заметил небольшой домик, старенький, погнувшийся, с небольшими, тусклыми окнами.
– Ты не здесь ли живешь? – спросил я, показывая на эту лачугу.
– Да, – тихо ответил мальчик.
Это был самый крайний дом подгородной слободы Подолешья, населенный бедным людом. На плетне, которым обнесен был двор, я увидел растянутые сети. У берега виднелась лодка, привязанная не прочною, с узлами, бечевкою к тому дереву, под которым мы стояли.
– А это – твоя лодка? – спросил я.
– Отцова, – ответил мальчик.
– А ты с нею справишься? Мальчуган легонько усмехнулся.