Том 1. В краю непуганых птиц. За волшебным колобком
Шрифт:
Пришвин становится сельским агрономом. Так или иначе, он пробует жить, как живут все люди. Он наблюдает теперь, как серьезно, самоотверженно живут и любят в природе птицы, звери, все живое. Как пуста бывает подчас человеческая «свободная» любовь. И в то же время, как много надо человеку создать своего и вложить в чувство любви, чтобы поднять его до себя.
Пришвин, начинающий ученый, работает под руководством Д. Н. Прянишникова, будущего известного академика, в Петровской сельскохозяйственной академии в Москве. Выходят его книжки по сельскому хозяйству, он пишет их для заработка, – у него уже семья, которую надо содержать. В те годы, работая под Москвой в Клину, Пришвин
И в работе нет ему утешения: Пришвин чувствует, что агрономия не его призвание. Его тянет в Петербург, к центру культуры, где бьется мысль, где философы и художники спорят о ее направлениях и сами эти направления создают. Городом света и своей писательской родиной назовет его Пришвин впоследствии: «Я полюбил Петербург за свободу, за право творческой мечты».
«Тут на Киновийском проспекте, среди свинарников и капустников, в деревянной лачуге, я начал этот путь свой бродяги-писателя. Есть у нас в стране <…> милые города, в числе их, как всякому русскому, родная Москва. Но прекрасным городом в нашей стране остается мне один Ленинград: я не по крови люблю его, а за то, что в нем только я почувствовал в себе человека».
Живет он на бедных окраинах столицы, находит случайный заработок в газетах, где пишет «по три копейки за строку». «В молодости, чтобы сделаться настоящим писателем, а не поденщиком литературы, я терпел большую нужду».
В конце жизни Пришвин так просто, без всякой претензии на значительность вспоминает об этих годах: «Проводив бескорыстную юность, занялся сам собою, чтобы жить и быть полезным людям».
Никому не известный, затерявшийся в большом городе, он случайно попадает в круг этнографов-фольклористов и по их поручению в 1906 году отправляется на малоисследованный в те годы Север для сбора народных сказок. Кроме сказок, он привозит оттуда свои путевые заметки, ставшие его первой книгой «В краю непуганых птиц».
С этих первых написанных им строк определяется направление его мысли. Еще в годы студенчества он почувствовал необходимость «достигать недостижимого и не забывать о земле», и потому одновременно с занятиями химией Пришвин всерьез заинтересовался философией и музыкой.
Следует вспомнить, что стремление связать в единство не только личную жизнь и внешнюю деятельность, но, главное, связать все пути, все методы познания было характерным явлением для научных исканий тех лет и у философов, и у естествоиспытателей, склонных к философскому мышлению. Существенно, что Пришвин в полной мере отражал эту всеобщую потребность. Человек жадно метался от микроскопа к телескопу, разбрасываясь мыслью по открывшимся ему просторам Вселенной. Но все это многообразие мира от него ускользало, расплывалось в специальные отрасли знания, – необходимо было связать картину мира в некое органическое единство, такое, каким он, видимо, и существует сам для себя.
Пришвин как художник отзывался на эту идею мирового синтеза самым методом своего наблюдения и художественного творчества. Свидетельства этому у него бесчисленны.
Искусство, по Пришвину, видит то же, что и наука, но достигает жизни в высшем ее качестве. Вот почему «науки не надо бояться – жизнь больше науки». Свои материалы Пришвин берет не из книг, а из природы «сам непосредственно».
Пришвин борется с «нигилизмом науки» за чувство космоса, за ту гармонию, «где нет ученых и где совершенство никто не возьмет
Читая эти лаконические и, отчасти именно в силу лаконизма, парадоксальные записи дневника, читатель должен помнить, что они записаны Пришвиным во внутренней полемике и в этом смысле – только для себя. Надо понимать и другое: высоко оценивая дар художника, Пришвин в то же время – враг всякого сектантства на путях познания мира. Отсюда два деловых сообщения, сделанных с противоположных позиций и в то же время дополняющих друг друга: «В искусстве духовные ценности надо учиться видеть точно, как в науке». И тут же он спешит оградить нас от опасности заключать себя в каменные стены теоретического размышления, и только в него: «Страшен, кто <…> огонь души запер в стены рассудка».
Где же путь к искомому синтезу познания? По-видимому, путь этот многообразен, но самому Пришвину знакомо озарение ума как непосредственное, по его определению, «предчувствие мысли». В этом смысле можно понять слова Пришвина: «Поэзия – это предчувствие мысли».
Перед нами картина единоборства ума с вечно постигаемым и до конца не постижимым существом Вселенной; попытка уловить этот смысл, мимолетно касающийся человека в том особом, – иначе не назовешь, – творческом мгновении жизни, пролетающем, касающемся и вновь исчезающем.
И тут перед человеком молниеносно вырастает задача – уловить его словесной формой, как сетью. Важность этой задачи – спасти приоткрывшийся смысл – столь велика, что Пришвин не останавливается перед дерзким сравнением, значение которого не сразу доходит в своей неожиданности до читателя, «…в нравственном смысле – это одно и то же, что поймать текущее мгновение с заключением в форму, что выхватить из воды утопающего ребенка».
Целостное переживание присуще, по-видимому, натурам, владеющим искусством внимания. Недаром Пришвин называет внимание основной творческой силой человека. Об этом говорят наблюдения писателя, например, об утреннем состоянии своей души – ее открытости ко всему живому и одновременно величайшей собранности в себе. Если такое утро не приходило, то Михаил Михайлович недоумевал: «Бывает, утро как-то размажется, и в нем ничего не поймешь, и мысли не сложатся». Но такие пустые утра были редки, и радость соединения с миром не изменяла ему даже при самых смутных и тяжких обстоятельствах жизни.
Последняя повесть «Корабельная чаща», вышедшая в свет уже после кончины автора, наполнена трепетным поиском правды – правды чужой души, правды человеческих отношений, их общности, их связи. Об этом говорится с такой страстной напряженностью, что не сомневаешься: Пришвин был захвачен этим переживанием в свои последние годы и стремился его передать оставляемым людям.
«Чуть бы» – и Мануйло найдет пропавших детей. «Чуть бы» – и он узнает в Веселкине их отца, которого они с такой любовью разыскивают. «Чуть бы» в судьбе всех действующих лиц повести – это как стояние у порога, как возможность всеобщего понимания и единства.
Это не было у Пришвина подчеркиванием слабости нашего внимания, холодности наших душ. Напротив, Пришвин указывает постоянно на скрытые в нас возможности глубже, еще глубже увидеть чудо жизни – эту правду, которую ищут все участники повести: «…Мир чудес существует и начинается тут, совсем близко, прямо же тут, за околицей».
Не одни люди участвуют в этом поиске правды истинной. Даже дикое болото и то «по-своему думает». Даже у маленькой болотной птицы гаршнепа – «не больше воробья, а нос длинный, и в ночных раздумчивых глазах общая вековечная и напрасная попытка всех болот что-то вспомнить».