Том 10. Братья Карамазовы. Неоконченное
Шрифт:
— Знаю, я только для красоты слога сказал. И маму вы никогда не обманывайте, но на этот раз — пока я приду. Итак, пузыри, можно мне идти или нет? Не заплачете без меня от страха?
— За-пла-чем, — протянул Костя, уже приготовляясь плакать.
— Заплачем, непременно заплачем! — подхватила пугливою скороговоркой и Настя.
— Ох, дети, дети, как опасны ваши лета * . Нечего делать, птенцы, придется с вами просидеть не знаю сколько. А время-то, время-то, ух!
— А прикажите Перезвону мертвым притвориться, — попросил
— Да уж нечего делать, придется прибегнуть и к Перезвону. Иси, Перезвон! — И Коля начал повелевать собаке, а та представлять всё, что знала. Это была лохматая собака, величиной с обыкновенную дворняжку, какой-то серо-лиловой шерсти. Правый глаз ее был крив, а левое ухо почему-то с разрезом. Она взвизгивала и прыгала, служила, ходила на задних лапах, бросалась на спину всеми четырьмя лапами вверх и лежала без движения как мертвая. Во время этой последней штуки отворилась дверь, и Агафья, толстая служанка госпожи Красоткиной, рябая баба лет сорока, показалась на пороге, возвратясь с базара с кульком накупленной провизии в руке. Она стала и, держа в левой руке на отвесе кулек, принялась глядеть на собаку. Коля, как ни ждал Агафьи, представления не прервал и, выдержав Перезвона определенное время мертвым, наконец-то свистнул ему: собака вскочила и пустилась прыгать от радости, что исполнила свой долг.
— Вишь, пес! — проговорила назидательно Агафья.
— А ты чего, женский пол, опоздала? — спросил грозно Красоткин.
— Женский пол, ишь пупырь! *
— Пупырь?
— И пупырь. Что тебе, что я опоздала, значит так надо, коли опоздала, — бормотала Агафья, принимаясь возиться около печки, но совсем не недовольным и не сердитым голосом, а, напротив, очень довольным, как будто радуясь случаю позубоскалить с веселым барчонком.
— Слушай, легкомысленная старуха, — начал, вставая с дивана, Красоткин, — можешь ты мне поклясться всем, что есть святого в этом мире, и сверх того чем-нибудь еще, что будешь наблюдать за пузырями в мое отсутствие неустанно? Я ухожу со двора.
— А зачем я тебе клястись стану? — засмеялась Агафья, — и так присмотрю.
— Нет, не иначе как поклявшись вечным спасением души твоей. Иначе не уйду.
— И не уходи. Мне како дело, на дворе мороз, сиди дома.
— Пузыри, — обратился Коля к деткам, — эта женщина останется с вами до моего прихода или до прихода вашей мамы, потому что и той давно бы воротиться надо. Сверх того, даст вам позавтракать. Дашь чего-нибудь им, Агафья?
— Это возможно.
— До свидания, птенцы, ухожу со спокойным сердцем. А ты, бабуся, — вполголоса и важно проговорил он, проходя мимо Агафьи, — надеюсь, не станешь им врать обычные ваши бабьи глупости про Катерину, пощадишь детский возраст. Иси, Перезвон!
— И ну тебя к богу, — огрызнулась уже с сердцем Агафья. — Смешной! Выпороть самого-то, вот что, за такие слова.
Но Коля уже не слушал. Наконец-то он мог уйти. Выйдя за ворота, он огляделся, передернул плечиками и, проговорив: «Мороз!», направился прямо по улице и потом
— Я вас уже целый час жду, Красоткин, — с решительным видом проговорил Смуров, и мальчики зашагали к площади.
— Запоздал, — ответил Красоткин. — Есть обстоятельства. Тебя не выпорют, что ты со мной?
— Ну полноте, разве меня порют? И Перезвон с вами?
— И Перезвон!
— Вы и его туда?
— И его туда.
— Ах, кабы Жучка.
— Нельзя Жучку. Жучка не существует. Жучка исчезла во мраке неизвестности.
— Ах, нельзя ли бы так, — приостановился вдруг Смуров, — ведь Илюша говорит, что Жучка тоже была лохматая и тоже такая же седая, дымчатая, как и Перезвон, — нельзя ли сказать, что это та самая Жучка и есть, он, может быть, и поверит?
— Школьник, гнушайся лжи, это раз; даже для доброго дела, два. А главное, надеюсь, ты там не объявлял ничего о моем приходе.
— Боже сохрани, я ведь понимаю же. Но Перезвоном его не утешишь, — вздохнул Смуров. — Знаешь что: отец этот, капитан, мочалка-то, говорил нам, что сегодня щеночка ему принесет, настоящего меделянского * , с черным носом; он думает, что этим утешит Илюшу, только вряд ли?
— А каков он сам, Илюша-то?
— Ах, плох, плох! Я думаю, у него чахотка. Он весь в памяти, только так дышит-дышит, нехорошо он дышит. Намедни попросил, чтоб его поводили, обули его в сапожки, пошел было, да и валится. «Ах, говорит, я говорил тебе, папа, что у меня дурные сапожки, прежние, в них и прежде было неловко ходить». Это он думал, что он от сапожек с ног валится, а он просто от слабости. Недели не проживет. Герценштубе ездит. Теперь они опять богаты, у них много денег.
— Шельмы.
— Кто шельмы?
— Доктора, и вся медицинская сволочь, говоря вообще, и, уж, разумеется, в частности. Я отрицаю медицину. Бесполезное учреждение. Я, впрочем, всё это исследую. Что это у вас там за сентиментальности, однако, завелись? Вы там всем классом, кажется, пребываете?
— Не всем, а так человек десять наших ходит туда, всегда, всякий день. Это ничего.
— Удивляет меня во всем этом роль Алексея Карамазова: брата его завтра или послезавтра судят за такое преступление, а у него столько времени на сентиментальничанье с мальчиками!