Том 10. Последние желания
Шрифт:
– Тебя ведь нет, папуся… тебя всегда нет… Я так тебя люблю, а тебя все до ужаса нет, и я мучусь, и даже тебя забываю, вот до чего дошло! Может, оттого и все, что тебя нет!
– Финочка, да ведь я же…
– Постой, постой, я тебе сначала расскажу. Видишь, я уж не плачу.
Вытерла торопливо ладонями щеки, прижалась к нему, зашептала:
– Папа, ведь ты не знаешь, почему я из гимназии ушла? Ведь меня все равно выключили бы. Я Катю Явейн при всех в зале в большую перемену по щеке ударила. Я – сильная, у нее из носу кровь пошла. Все
– Финочка! Господи! Как же это вышло?
– А так. Слушай, папа. Никто-никто на свете не знает, никому не говорила, тебе только. Мы поссорились немножко, а она вдруг говорит: «Твоя мама свиридовская содержанка. Твой папа ее Свиридову продал, это вся гимназия знает». Ну… я и ударила.
У Золотова искривилось лицо; вздрогнул, Бахотел вскочить, пройтись по комнате. Но руки девочки крепко держались за его шею, и стало жалко их отрывать.
Только дух перевел и спросил тихонько:
– Маме тоже не сказала?
– Нет, никому же! Мамочке говорила, что из злости ударила и чтоб меня сейчас же из гимназии взять. Мамочка сердилась, потом плакала. Мне жалко, жалко, но я и с учителями заниматься не могу. Я ведь и раньше, впрочем… Я уж давно испортилась. Все думала, мучилась… Тебя нет…
– Погоди, Софина, постой… – Иринарх Иванович нежно отвел ее руки и заглянул в лицо. – Ты все скажи. Кто-нибудь тебе наговорил раньше? Что было?
– Папа, ведь я же не маленькая. Ведь я же сама понимаю. Ты думаешь, я верю тому, что Катя Явейн сказала? Да нисколько. Я должна была ее ударить, но я не верю. Просто мама полюбила Николая Яковлевича, он ее, а ты уехал, чтобы им было хорошо. Я же ведь понимаю все. Вы думали, я маленькая и ничего не понимаю? Тогда все и началось.
– Что – все?
– Да вот… жизнь такая.
– Какая же, Финочка? Боже мой, Боже мой! Разве мама не любила тебя, не заботилась?
Фина встала с колен отца и грустно поглядела на него.
– Ты странный, папа. Я так много рассказала, а ты не понимаешь. Если я тебя люблю, если ты из-за Свиридова меня и мамочку покинул, то не могу же я этого Свиридова не возненавидеть? И каждый день все больше, да, все больше. А мамочка…
Она остановилась, чтобы проглотить рыдание, и чуть слышно кончила:
– …Любит его все-таки. Плачет перед ним. А он кричит на нее часто. Точно она вправду его купленная. Как он смеет! Уйдет – мамочка со мной плачет. Она слабая, мамочка. Я утешаю, жалко, а я бы его… я его когда-нибудь…
Сжала худенькие ручки в кулаки и так темно посмотрела, что Золотов весь захолодал.
– И учителей его не хочу, ничего не хочу. Прачкой буду, горничной….
– Фина, что ты? Ведь ты моя, ведь ты на мои… деньги живешь и учишься, ведь я тоже не бедный… Разве я не посылаю маме? Как ты могла подумать?
Уж не знал, что ей следует говорить, чего не следует. Весь этот ужас застал его врасплох. Надо было действовать, но как – он не видел и придумать не мог.
– Мамочка стала
У Золотова мелькнула беспомощная мысль. Он не знал, что из этого выйдет, но все-таки – действие.
– Я, детка, рад бы ее повидать… если только она не против, конечно. Я даже думал… Ты уж большая, хотелось о тебе поговорить. Мало ли что нужно! И если она не против, то я непременно… Хоть завтра, что ли. Ты спроси ее, я приду.
– Правда? – вспыхнула Фина. – Правда, ты… ничего, придешь? Можешь прийти?
Вся она как-то просияла, зарозовела, изменилась, точно солнце упало на нее.
– Могу, конечно, даже хочу. Только спроси, предупреди. Понимаешь, без предупреждения…
Фина уже надевала меховую шапочку.
– Я, папа, завтра… Или вечером еще тебе записочку. Я спрошу. Ты не бейся, я ведь знаю, надо ведь осторожно. И ты тоже, сам… Ты, впрочем, такой добрый.
Она по-ребячески весело схватила вдруг конфету из коробки и положила в рот.
– Вкусно! Папочка, так я сегодня…
Убежала раньше, чем он успел остановить ее, обсудить еще раз, стоит ли. Непонятно было, чему так вдруг обрадовалась. Ребенок еще.
И о чем, в сущности говоря, толковать Иринарху Ивановичу с Верой Павловной, его бывшей супругой? Зачем это свидание?
Весь вечер, всю ночь продумал и промучился Золотое. И уже странным казалось, как мог последние годы жить, если не счастливо, то спокойно, с нежностью вспоминая Фину, однако радуясь, что все тяжелое прошло и все хорошо устроилось. Могли бы и тяжелые мысли быть, но он знал свой хитрый и слабый характер: инстинктивно обегал он всякую мысль о трудном и горьком, откладывал ее в сторону малодушно.
Три года, вот целых три года не удосужился навестить дочь. А не на краю света она живет. Правда, занят был: то на Урал, то за границу… Как сеткой любовь к дочери затянулась. Сейчас нет сетки, вся любовь наружу, и не отвертишься; гляди, разбирай, решай… но что? Действуй… но как?
Ему тяжел был и город сам, а тут не угодно ли, еще свидание с Верой Павловной. Да, может, она не захочет?
Но она захотела. И вот, Иринарх Иванович идет по знакомым, восемь лет не виданным переулкам к домику, который сам строил, где они жили вместе и где произошло то тяжелое, страшное, о чем лучше бы никогда не вспоминать.
Сад за домиком как разросся. Сейчас стоит весь белый, в кудрявом инее. Домик перекрашен, а, видно, хорошо содержится.
Золотов вошел на каменное крыльцо, позвонил. Сколько раз он тут звонил. Не надо, впрочем, думать, не надо вспоминать. Он идет к чужой женщине; будет говорить о Фине, вот и все.
Франтоватая горничная отворила дверь:
– Пожалуйте в гостиную.
Он уже шел в гостиную, но, войдя – на минуту не узнал ее. Новая мебель, дорогая – и довольно безвкусная, стиль модерн. Оливковая.