Том 11. Благонамеренные речи
Шрифт:
— Итак, вы в наши Палестины пожаловали? — начал Филофей Павлыч, любезно пригибая голову по направлению ко мне.
— Надобность есть, Филофей Павлыч.
— И надобность даже! вот как приятно!
Он опять взял мою руку, подержал ее в обеих своих и взглянул на меня такими елейными глазами, что я так и ждал: вот-вот он меня сейчас соборовать начнет.
— Из Петербурга чего нет ли? — спросила между тем Маша Нонночку.
— Ничего еще… такая досада! Наш прокурор пишет, что министр за границей, так ждут его возвращения, чтоб о Поле доложить. А впрочем, обещает.
—
— Представьте, дядя, бог знает что хотели тут натворить! — прибавила Нонночка. — Поль пять человек в острог засадил!
— Да-с, собирались-таки, собирались-с! Дьячка от Спаса Милостивого сынок, да учителишка тут у Троицы есть, да господин Анпетов * …Из Петербурга, говорят, лозунг у них был!
— Что ж они делали?
— Да охуждали-с. Промежду себя, конечно, ну, и при свидетелях случалось. А по нашему месту, знаете, охуждать еще не полагается! Вот за границей — там, сказывают, это можно; там даже министрами за охужденья-то делают!
— И такую кутерьму они натворили! — вступилась Машенька, — все было у нас тихо да смирно, а тут вдруг… пошли это спросы да допросы — весь околоток запутали! Даже мужиков от работы отбили — страх, что тут было.
— И всё Павел Федорыч раскрыл?
— Да, всё он, голубчик. Хочется у начальства на хорошее замечание попасть — ну, и старается! Много Нонночка от них, от негодяев, слез приняла.
— Еще бы! Ночь, спать хочется, а у Поля допросы идут!
— И какая, братец, умора была! Дьячков-то сын вдруг исчез! Ищут-ищут — сгинул да пропал, и все тут! А он — что ж бы ты думал! — не будь прост, да в грядах на огороде и спрятался. Так в бороздочке между двух гряд и нашли!
— Да… это… уморительно!
— Умора-то умора, а между прочим, и перепугались все. Так перепугались! так перепугались! Сперва-то с одного началось, а потом шире да глубже, глубже да шире… Всякий думает, что и его притянут! Иной и не виноват, да неверно нынче очень! Очень нынче неверно, ах, как неверно! Куда ступить, в какую сторону идти — никто этого нынче не знает!
— Выходит, стало быть, что оно и уморительно, да и не весело?
— Вы здесь, дядя, в одну неделю соскучитесь, — как-то некстати молвила Нонночка, — у нас даже и соседей настоящих нет. Прежде, говорят, очень весело в здешней стороне бывало: по три дня помещики друг у друга гащивали, танцевали, в фанты играли, свои оркестры у многих были. А нынче хорошие-то или повымерли, или в разные стороны разъехались — все эта эмансипация наделала! Только и остались, что сестрицы Корочкины, да вот мы, да еще старый Головель года с четыре поселился. А вы, маменька, не слыхали, как наши «сестрицы» себе женихов заманивают? У них на селе один офицер из нашего полка квартировал, так он рассказывал. Встанут утром, да и пойдут все три в Воплю купаться — прямо против его квартиры. И уж выделывают они штуки в воде, выделывают! А он стоит у окна да в бинокль смотрит!
— А ему, коли он благородный человек, отвернуться бы следовало или
— Есть радость жаловаться! Мать-то, может, сама и учила… Да и ему… какой ему резон себя представленья лишать? Дядя! вы у нас долго пробудете?
— Нет; сегодня в Чемезово еду, а завтра чем свет — в дорогу, в Петербург.
— В городе бы у нас побывали; на будущей неделе у головы бал — головиха именинница. У нас, дядя, в городе весело: драгуны стоят, танцевальные вечера в клубе по воскресеньям бывают. Вот в К. — там пехота стоит, ну и скучно, даже клуб жалкий какой-то. На днях в наш город нового землемера прислали — так танцует! так танцует! Даже из драгун никто с ним сравняться не может! Словом сказать, у всех пальму первенства отбил!
— Ах ты, танцевальщица! и сегодня вот танцы затеяла, а подумала ли, кто музыку-то вам играть будет!
— Вы, маменька. Фортепьяно-то у нас не очень ведь расстроено?
— Не знаю; с тех пор, как ты уехала, не раскрывали. Да что же я вам играть-то буду? Как молода была — ну, действительно… даже варьяции игрывала, а теперь… Разве вот «Ach, mein lieber Augustin!» * [427] вспомню, да и то навряд!
427
«Ах, мой милый Августин!»
— Вспомните, вспомните… как-нибудь… А вы, дядя, отчего не танцуете?
— Склонности, друг мой, не имею.
— А вы принудьте себя. Не всё склонность, надо и другим удовольствие сделать. Вот папенька: ему только слово сказали — он и готов, а вы… фи, какой вы недобрый! Может быть, вы любите, чтобы вас упрашивали?
— Нет, уж сделай милость, уволь!
— Дядя! душка! хотите, я на колени перед вами встану?
— Коли охота есть на коленях стоять — становись!
— Фи, недобрый какой! а еще либералом считается! Дяденька! ведь вы либерал — ха-ха! Меня намеднись предводитель спрашивал: «Что это ваш дяденька-либерал как будто хвост поджал?..» в рифму, ха-ха!
В таком характере длился разговор в продолжение целого часа, то есть до тех пор, когда, наконец, явился Павел Федорыч с обоими Головлятами. Действительно, один был черненький, другой беленький. Оба шаркнули ножкой, подошли к Машеньке к ручке, а Нонночке и Филофею Павлычу руку пожали.
— Внучки Арины Петровны — чай, помнишь, братец! — отрекомендовала их мне Машенька. — Приятельница мне была, а во многих случаях даже учительница. А христианка какая… даже кончина ее… ну, самая христианская была! Пришла в праздник от обедни, чайку покушала, легла отдохнуть — так мертвенькую в постели и нашли!
На несколько минут все вдруг смолкли. Машенька вздыхала, Нонночка улыбалась и обменивалась с молодыми Головлевыми взглядами, которые очень смешили их.
— Поль! а скоро старый Головель своих Головлят с тобой отпустил? — первая прервала молчание Нонночка.