Том 11. Письма 1836-1841
Шрифт:
Если будете писать ко мне в продолжение сентября, октября или ноября, то адресуйте в Женеву, в poste restante.
<Адрес:> `a Dresde. A monsieur Monsieur Bossange et C-nie pour remettre `a M-r de Smirnof.
Прокоповичу Н. Я., 19 сентября 1837 *
Я не получал от тебя никакого ответа на письмо, писанное из Бадена. И опять повторяю тебе прежнюю просьбу. Если у тебя не случится теперь 1500 рублей, а из банка нельзя будет взять скоро, то продай мою библиотеку * . Кажется, Одоевский хотел у меня купить. Предложи ему. Она мне стала до 3000, но если можно за нее выручить половину, то слава богу. Мне бы не хотелось ее сбывать, хотя я и не буду иметь случая ею пользоваться, но я знаю, что многие книги полезны тебе, и мне приятно воображать, что ты роешься, вместо меня, в них. Но я в большой крайности. Я получил 1000 рублей от Плетнева * назад тому две недели; уплатил некоторые долги и сделал себе платье всё изнова, потому что
115
Далее было: несравненно
116
Далее было: совер<шенно>
117
гораздо хуже
118
пуст<ота?>
119
Моя мысль
Узнай от Плетнева, правда ли этому, что говорят, что будто на следующий год едет наследник, а с ним, без сомнения, и Жуковский*, а может быть, и Плетнев, в Италию. Как бы я желал, чтобы этому была правда. Я соскучил страшно без Рима. Там только я был совершенно спокоен, здоров и мог предаться моим занятиям. Мутно и туманно всё кажется после Италии. Прежние синие горы теперь кажутся серыми, всё пахнет севером после нее. И как вспомню, что я должен буду прожить месяц, а может быть, и более, вдали от нее (холера по всем вероятьям не оставит Рим раньше месяца), то мне кажется, я заживо вижу перед собою вечность. Прощай, моя жизнь! не забудь моей просьбы.
Когда добудешь деньги, то не медля, ту же минуту неси их к Штиглицу. Чтобы он взял из них 600 франков и отослал в Растат*, что в Баденском велик<ом> герцогстве, к тамошнему банкиру, который называется Francois Simon Meyer, известивши его, что это следуемые ему от меня занятые у него деньги, а на остальные же деньги, 1000 франков или около, чтобы Штиглиц прислал мне вексель в Женеву. Адресуй или в poste restante, или в мою квартиру: Rue Croix d’or, № 25. Au deuzi`eme porte gauche, chez M-me Buestoz.
Жуковскому В. А., 30 октября 1837 *
Я получил данное мне великодушным нашим государем вспоможение. Благодарность сильна в груди моей, но излияние ее не достигнет к его престолу. Как некий бог, он сыплет полною рукою благодеяния и не желает слышать наших благодарностей. Но, может быть, слово бедного при жизни поэта дойдет до потомства и прибавит умиленную черту к его царственным доблестям. Но до вас может досягнуть моя благодарность. Вы, всё вы! Ваш исполненный любви взор бодрствует надо мною! Как будто нарочно дала мне судьба тернистый путь, и сжимающая нужда увила жизнь мою, чтобы я был свидетелем прекраснейших явлений на земле. Вексель с известием * еще в августе месяце пришел ко мне в Рим, но я долго не мог возвратиться туда [120] по причине холеры. Наконец я вырвался. Если бы вы знали, с какою радостью я бросил Швейцарию и полетел в мою душеньку, в мою красавицу Италию. Она моя! Никто в мире ее не отнимет у меня! Я родился здесь. — Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр — всё это мне снилось. Я проснулся опять на родине и пожалел только, что поэтическая часть этого сна: вы да три, четыре оставивших вечную радость воспоминания в душе моей не перешли в действительность. Еще одно безвозвратное… О Пушкин, Пушкин! Какой прекрасный сон удалось мне видеть в жизни и как печально было мое пробуждение. Что бы за жизнь моя была после этого в Петербурге, но как будто с целью [121] всемогущая рука промысла бросила меня под сверкающее небо Италии, чтобы я забыл о горе, о людях, о всем и весь впился в ее роскошные красы. Она заменила мне всё. Гляжу, как исступленный, на всё и не нагляжусь до сих пор. Вы говорили мне о Швейцарии, о Германии и всегда вспоминали о них с восторгом. Моя душа также их приняла живо, и я восхищался ими даже, может, с большею живостью, нежели как я въехал в первый раз в Италию. Но теперь, когда я побывал в них [122] после Италии, низкими, пошлыми, гадкими, серыми, холодными показались мне они со всеми их горами и видами, и мне кажется, как будто я был в Олонецкой губернии и слышал медвежее дыхание северного океана. И неужели вы не побываете здесь и не поглядите на нее, и не отдадите тот поклон, [123] которым должен красавице природе всяк кадящий прекрасному? Здесь престол ее. В других местах мелькает одно только воскраие ее ризы, а здесь она вся глядит прямо в очи своими пронзительными очами. — Я весел; душа моя светла. Тружусь и спешу всеми силами совершить
120
в Рим
121
нарочно
122
Далее было: во второй раз
123
то поклонение
Ваш Гоголь.
Мой адрес: Strada Felice, № 126. Ultimo piano.
Прошу вас покорнейше отдать эти письма Алекс<андре> Осип<овне> Смирновой и Андрею Карамзину*.
<Адрес:> Его превосходительству Василию Андреевичу Жуковскому.
Гоголь М. И., октябрь 1837*
Спешу вас поздравить, почтеннейшая маминька, со днем вашего ангела. Дай бог, чтобы вы его провели, а с ним и все следующие дни прекрасно, в совершенном здоровьи, получая одни только известия приятные и не зная ничего, что бы могло нанесть вам огорчение. Я уже давно не получал от вас письма, а равным образом и от сестер из Петербурга. Я более месяца провел в Бадене, где пользовался водами, которые пользы мне не сделали ни на полушку и только расстроили то, что я совершенно поправил было в Италии. Теперь я вижу ясно, что <для> меня больше всего нужен воздух и что воздух Италии один только может совершенно искоренить все мои гемороидальные припадки. Впрочем, может быть и хорошо, что я в то время выехал из Италии, потому что без меня явилась там холера и пожрала множество людей. Теперь она почти проходит, но я обожду в Женеве до тех пор, пока она исчезнет там совершенно, что, полагаю, должно сбыться в продолжение месяца непременно, потому что по последним известиям из Рима уже сняты даже карантины, и все выздоравливают. Известите меня как идут ваши хозяйственные дела и что делается нового в наших землях. Швейцария всё такая же, как прежде. Я посетил опять здешние чуда натуры. Снегоглавый Монблан перед моими глазами, Женевское озеро со своими бирюзовыми водами и живописными окрестностями всё так же хорошо, но я гляжу уже на них другим оком, равнодушнее прежнего. После Италии здешнее небо не так кажется ясно и сине, а воздух, этот божественный воздух, который так прозрачен в Италии и вливает в нервы такое освежительное здоровье, здесь не тот. Осень привела сюда туманы и дает чувствовать, что зима, которая не существует в Италии, уже недалеко. Впрочем я надеюсь ускользнуть от ней. Если вы успеете получить мое письмо по крайней мере 5 октября по вашему стилю, то пишите ответ в Женеву, когда же нет, то адресуйте в Рим.
В ожидании которого, желая вам всех возможных благ, остаюсь вашим покорным и послушным сыном.
Николай.
Сестру и милого Колю* целую много раз. А что делает Олинька*? Где она теперь?
<Адрес:> Pultava en Russie. Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь-Яновской. В Полтаву, оттуда в д. Василевку.
Плетневу П. А., 2 ноября 1837*
Не сердитесь на меня, что письма мои так пусты и глупы: я бы рад был написать лучше, но в то самое время, когда примусь за перо, мысль моя уже занята другим. Кажется, много, о чем бы хотелось поговорить, но как скоро дойду до дела — голова моя точно деревянная; рассказывать же то, о чем трезвонит весь мир, и рассказывать такими пошлыми словами, как рассказывают путешественники, — это хуже, чем святотатство. Тут невольно придет на память вся пошлость и водяность, какая только существует на этом грешном свете; и так, не сердитесь, виновник многих, многих прекрасных минут моей жизни, что в письмах моих нет того, о чем любит изливаться молодая душа путешественника. Теперь, на первый случай, знайте обо мне, что я счастлив как нельзя больше: добрый государь наш (храни его за это бог!), пожаловавши мне 5000 руб., дал мне средство по крайней мере полтора года прожить безбедно в Италии.
Что за земля Италия! Никаким образом не можете вы ее представить себе. О, если бы вы взглянули только на это ослепляющее небо, всё тонущее в сиянии! Всё прекрасно под этим небом; что ни развалина, то и картина; на человеке какой-то сверкающий колорит; строение, дерево, дело природы, дело искусства — всё, кажется, дышит и говорит под этим небом. Когда вам всё изменит, когда вам больше ничего не останется такого, что бы привязывало вас к какому-нибудь уголку мира, приезжайте в Италию. Нет лучшей участи, как умереть в Риме; целой верстой здесь человек ближе к божеству. Князь Вяземский очень справедливо сравнивает Рим с большим прекрасным романом* или эпопеею, в которой на каждом шагу встречаются новые и новые, вечно неожиданные красы. Перед Римом все другие города кажутся блестящими драмами, которых действие совершается шумно и быстро в глазах зрителя; душа восхищена вдруг, но не приведена в такое спокойствие, в такое продолжительное наслаждение, как при чтении эпопеи. В самом деле, чего в ней нет? Я читаю ее, читаю… и до сих пор не могу добраться до конца; чтение мое бесконечно. Я не знаю, где бы лучше могла быть проведена жизнь человека, для которого пошлые удовольствия света не имеют много цены. Это город и деревня вместе. Обширнейший город — и, при всем том, в две минуты вы уже можете очутиться за городом. Хотите — рисуйте, хотите — глядите… не хотите ни того, ни другого — воздух сам лезет вам в рот. Приглянет солнце (а оно глядит каждый день) — и ничего уже более не хочешь; кажется, ничего уже не может прибавиться к вашему счастию. А если случится, что нет солнца (что бывает так же редко, как в Петербурге солнце), то идите по церквам. На каждом шагу и в каждой церкви чудо живописи, старая картина, к подножию которой несут миллионы людей умиленное чувство изумления. Но небо, небо!.. Вообразите, иногда проходят два-три месяца, и оно от утра до вечера чисто, чисто — хоть бы одно облачко, хотя бы какой-нибудь лоскуточек его!
Но я разучился совсем писать письма; одно слово толкает другое, я мараю, ставлю ошибки… но когда-нибудь вы увидите записки, в которых отразились, может быть, верно впечатления души моей, где она вылила признательные движения свои, которых не могла бы излить открыто, не нарушая тонкой разборчивости тех, кому в глубине ее сожигается неугасимо жертвенный пламень благодарности. Там и те предметы, диво природы и искусства, к которым издалека мы несемся пламенной душой, в том виде, в каком она приняла их.