Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо
Шрифт:
— Смотря по тому. Разные «филантропии» бывают: и доброкачественные и недоброкачественные. За первые — похвала, за вторые — взыскание.
— То-то и есть, что я сам своих «филантропии» не разберу. Прежде мне казалось, что они доброкачественные, а вот теперь… Например, такая мысль: хотя свобода есть драгоценнейший дар творца, но она может легко перейти в анархию, ежели не обставлена: в настоящем — уплатой оброков, а в будущем — взносом выкупных платежей. Эту мысль я зарубил у себя на носу еще во время освобождения крестьян и, я помню, был даже готов принять за нее мученический венец. Как вы полагаете, какова эта «филантропия»? доброкачественная или недоброкачественная?
— По-моему — доброкачественная! Только вот «свобода»… Небольшое
— Было и еще. Когда объявили свободу вину, * я опять не утерпел и за филантропию принялся. Проповедовал, что с вином следует обходиться умненько; сначала в день одну рюмку выпивать, потом две рюмки, потом стакан, до тех пор пока долговременный опыт не покажет, что пьяному море по колена. В то время кабачники очень на меня за эту проповедь роптали.
Батюшка слегка поморщился.
— Как вам сказать? — произнес он, — большой недоброкачественности и в этом не видится, а есть однако… Откровенно вам доложу: на вашем месте я бы кабатчиков не трогал. По чему бы не трогал? — а потому, сударь, что кабатчик, по нынешнему времени, есть столп. Прежде были столпы — помещики, а нынче столпы — кабатчики. Поэтому я бы и не трогал их.
— Но ведь по существу…
— По существу — это точно, что особенной вины за вами нет. Но кабатчики… И опять-таки повторяю: свобода… Какая свобода, и что оною достигается? В какой мере и на какой конец? Во благовремении или не во благовремении? Откуда и куда? Вот сколько вопросов предстоит разрешить! Начни-ка их разрешать — пожалуй, и в Сибири места не найдется! А ежели бы вы в то время вместо «свободы»-то просто сказали: улучшение, мол, быта * — и дело было бы понятное, да и вы бы на замечание не попали!
— Но кто же мог это предвидеть? Кто мог думать, что когда-нибудь становые будут читать в сердцах?
— Мудрый все предвидит. Мудрый так поступает: что ему нужно — выскажет, а себя подсидеть — не допустит. Мудрым, доложу вам, даже от слова «филантропия» воздержится, а просто скажет: «благое, с дозволения начальства, поспешение» — и кончен бал!
Батюшка остановился и не то укоризненно, не то с участием покачал на меня головой.
— Впрочем, — продолжал он, — ежели настоящим манером разъяснить и притом с раскаянием…
— Да вы, батюшка, со становым-то знакомы? — ухватился за эту мысль я.
— Знаком достаточно. Малый отличнейший! Молодой человек, кепе и все такое… Строгонек, конечно, но… с понятием.
— Так вот бы вы… Постарайтесь уж, батюшка! ведь тут вся штука в том, чтоб дело было представлено в надлежащем виде.
К моему удовольствию, батюшка согласился на мою просьбу. Он не взялся, конечно, отстоять мою абсолютную правду, но обещал защитить меня от злостных преувеличений, к которым, наверное, не усомнятся прибегнуть кабатчики, чтоб очернить меня перед начальством. С своей стороны, я вспомнил, что нынешней осенью мне прислали сотню кустов какой-то неслыханной земляники, и предложил матушке в будущем году отделить несколько молодых отростков для ее огорода * .
На селе, видимо, ждали. Кабатчики чистились и старались сообщить своим выставкам изящный вид. Однажды, проходя мимо меня, кабатчик Прохоров (он же по воскресеньям и праздникам открывал у себя сельский танцкласс) бойко приподнял картуз и поздравил:
— С начальством-с!
— Не боитесь?
— Напротив-с. Даже-с с надеждою ожидаем.
Я достаточно на своем веку встречал новых губернаторов и других сильных мира, но никогда у меня сердце не ныло так, как в эти дни. Почему-то мне вдруг показалось, что здесь, в этой глуши, со мной все можно сделать: посадить в холодную, выворотить наизнанку, истолочь в ступе. Разумеется, предварительно завинив в измене, что, при уменье бойко читать в сердцах, сделать очень нетрудно. Поистине, никогда я такого скверного чувства не испытывал.
Я понимал, что я российский дворянин, но и только. Затем я искал кругом себя тына или ограды, к которым можно бы, в случае нужды, прислониться, — и не находил.
Оголтелый, отживающий, больной, я сидел в своем углу, мысленно разрешая вопрос: может ли существовать положение более анафемское, нежели положение российского дворянина, который на службе не состоит, ни княжеским, ни маркизским титулом не обладает, не заставляет баб водить хороводы и, в довершение всего, не имеет достаточно денег, чтобы переселиться в город и там жить припеваючи на глазах у вышнего начальства.
Я ни в земство, ни в мировой институт не попал, и не только не попал, но ни разу даже не полюбопытствовал, что делается на съездах. Как-то всегда мне казалось, что незачем мне там быть, что я ни курить фимиам, ни показывать кукиш в кармане, ни устраивать мосты и перевозы * — однаково не способен, а стало быть…
Повторяю: никто не мог ясно себе представить, зачем я живу, и вследствие этого многие думали и думают, что я злоумышляю.
За всем тем я не только живу, но и хочу жить и даже, мне кажется, имею на это право. Не одни умные имеют это право, но и дураки, не одни грабители, но и те, коих грабят. Пора наконец убедиться, что ежели отнять право на жизнь у тех, которых грабят, то в конце концов некого будет грабить. И тогда грабители вынуждены будут грабить друг друга, а кабатчики — самолично выпивать все свое вино.
Я хочу жить, несмотря на то, что каждоминутно нахожусь в ожидании, что вот-вот меня нечто слопает. Что именно слопает — я даже не стараюсь догадываться, а прямо огулом думаю: все может слопать. Ожидание это держит меня в хроническом беспокойстве, заставляет смотреть на существование, как на что-то до крайности постылое, и все-таки не убивает во мне жажды жизни. Ах, эта проклятая жажда жизни! Каким образом она так крепко укореняется в человеке — я решительно не понимаю, но хочу жить, хочу. Все думается, что как-нибудь да вывернусь, то есть получу возможность приходить в разрушение постепенно, сам собою, в силу естественного хода вещей… какой, однако ж, идеал! А еще больше думается (и, сознаюсь, не без сладостного трепета думается), что когда-нибудь купец Разуваев, выведенный из терпения задиранием моего носа, вдруг вынет из кармана куш и скажет: получай и уйди с глаз долой! Господи! вот кабы… Как бы, однако ж, Разуваеву при этом невзначай не нагрубить — ведь он, каналья, самолюбив! Он — самолюбив, и я — самолюбив; он потребует, чтоб я коленцо перед ним выкинул, а я — за это ему в шею! Нет уж, так и быть, вытерплю! все вытерплю, даже коленцо выкину, лишь бы… И тогда, заполучив куш, уйду, уйду навсегда! поселюсь в городе, запишусь членом в клуб и буду каждый вечер забавляться в табельку по четверти копейки за пункт.