Том 14. За рубежом. Письма к тетеньке
Шрифт:
Итак, начало «содействию» положено и находится в опытных руках Ноздрева. Но какое же дальнейшее развитие «Общество частной инициативы спасения» * предполагает дать своему предприятию? Ведь не ограничится же оно, в самом деле, занесением на свои скрижали слова «жарь»! Как хотите, а этого недостаточно. История наша в последнее время так быстро шагнула вперед, так много представила непредвиденных и своеобразных фактов, что для разрешения их нужны уж не слова, не отвлеченности, не теории и даже не угрозы. Нужна — «организация», такая «организация», которая непосредственно давала бы практические результаты, которая «жарила» бы не словом, но прямо оставляя знаки на теле. * Только
Предаваясь этим размышлениям, я уныло доедал свой бифштекс, как вдруг почувствовал, что на моем плече покоится чья-то рука. Оборачиваюсь — половой! Ах, тетенька! все мое столбовое дворянство так во мне и вскипело! И знаете ли, какая мысль прежде всего осенила мою голову? это мысль: как они, однако ж, забылись с тех пор, как пошли толки о средостении и оздоровлении корней!
Да, милый друг. Сегодня онруку на плечо «гостю» положит; завтра — развалится против него на стуле и спросит: а «Московские ведомости» читали? послезавтра — будет испытывать, согласного ли с ним гость образа мыслей, и ежели дело покажется ему не совсем ясным, то подаст ему вчерашнюю разогретую котлетку и скажет: а свежие котлетки тем, которые почище! И будет у нас тогда братство и равенство, а свобода и прежде была.
К счастью, однако ж, дело разрешилось довольно обыкновенным образом.
— Не изумляйтесь, — сказал он мне, — я только временно являюсь в образе полового; в действительности же, я — статский советник и кавалер…
— С кем я имею честь говорить? — прервал я его, в испуге не расслышав его слов * .
— Статский советник Расплюев * , — повторил он, — член «Общества частной инициативы спасения», как и Ноздрев, который так поспешно от вас сейчас скрылся. А скрылся он, очевидно, потому, что струсил, что я подслушал ваш разговор.
Тетенька! я даже не берусь определить то чувство, которое овладело мною при известии, что мой разговор подслушан. Я помню только, что испуганно осматривался кругом, и мне казалось, что я нахожусь не в трактире, а в каких-то волшебных чертогах, где невидимо реют в воздухе добрые и злые духи, испытуя не только разговоры «гостей», но и сокровенные их помышления. И еще помню, как в сердце мое заползала тоска, и я, в порывах шкурной истомы, мысленно восклицал: в кои-то веки занесла меня несчастная звезда в трактир — и вот я должен погибнуть! Погибнуть в цвете лет и надежд за какой-то праздный разговор о «содействиях», которого я лично даже не возбуждал и в который соблазном вовлек меня Ноздрев!
А Расплюев между тем, словно читая в моих мыслях, говорил:
— Нынче в трактиры следует ходить с осмотрительностью! * Нынче и трактирщики, и прислуга — все набраны из членов нашего общества, с целью изучить современное настроение умов. Вон этот половой, которого сейчас в коридоре Тимофеем кликнули, — вы думаете, что он Тимофей? — Нет, он только здесь, при исполнении обязанностей, Тимофей, а у себя дома и вечером в клубе он — князь Сампантре! *
— Как! тот самый Сампантре?! — воскликнул я в изумлении.
— Тот самый. А вон тот, что в прихожей, при шинелях стоит, — это Амалат-бек * .
Объясняя это, Расплюев играл салфеткой, ловко перебрасывая ее (на парижский
— Послушайте! ведь Амалат-бек-то, должно быть, глуп?
К счастию, однако ж, восклицание это не только не обидело его, но даже упростило наши отношения.
— Это в нем восточное, — объяснил Расплюев совершенно естественно, — а вот Сампантре глуп, так это в нем западное. * Выбирайте любое.
— И тем не менее оба наблюдают за настроением общества?
— Наблюдают. И даже докладывают. «Ужас, говорят, что происходит!» Ну, и прочие Амалат-беки, наслушавшись их, тоже в ужас приходят!
— В чем же, однако ж, ужас-то?
— Да как вам сказать? Мода нынче на «ужасы» пошла. Консерваторы думают, что их радикалы поедят, радикалы — что их слопают консерваторы. Сидят и ужасаются. Только и всего.
— Ну, а вы как насчет «ужасов» думаете?
— Я вообще насчет всего — вольного образа мыслей. Ужас так ужас… наплевать! Это еще покойный Кречинский мне заповедал. Коли хочешь быть счастливым, — сказал он, — имей вольный образ мыслей! С тех пор я и держусь этого правила. Другой бы недели с Амалат-беком не выжил, а я — живу.
— Какую же вы роль между ними играете?
— Я-то? а ни много, ни мало, состою делопроизводителем комиссии «Оздоровления корней»…
— Однако ж!
Я с невольным благоговением взглянул на этого человека, на лице которого, по собственному его свидетельству, не было места, где не оставила бы по себе следа человеческая пятерня, и который тем не менее не задумался подъять на свои рамена тяжелое бремя оздоровления корней. Мне казалось, что, говоря с ним, я стою у самого порога той загадочной храмины, на дверях которой написано: «ГАЛИМАТЬЯ». Там, за этими дверьми, в смятении мечутся сонмища Амалат-беков, пугая друг друга фантастическими страхами и изнемогая в тщетных усилиях отыскать какую-нибудь комбинацию, в которой они могли бы утопить гнетущую их панику. Злые сердцем, но нищие разумом, жестокие, но безрассудные, они сознают только требования своего темперамента, но не могут выяснить ни объекта своих ненавистен, ни способов отмщения. И вот, их взоры обращаются к Ноздреву и Расплюеву. Ноздрев — лихой, Расплюев — организатор. Ноздрев — талант, в котором скверномысленная выдумка зарождается естественно, без усилий; Расплюев — человек рассуждения, который своей службой у Кречинского доказал, что он — устроитель по натуре. И, что дороже всего, оба — распутные. Стало быть, оба пойдут навстречу всяким паскудствам, и оба, в случае надобности, могут заслонить своими телами нищих духом Амалат-беков.
Но, само собой разумеется, что оба же, по распутству, могут и предать.
В судьбе Ноздревых и Расплюевых есть нечто фатально двойственное. С одной стороны, в их природу так глубоко залегла потребность быть в услужении, что они готовы, в пользу «господина», изнурять себя, рисковать своим настоящим и совсем не думать о своем будущем. И все это они проделывают не ради «сладкого ества», а за грош; не во имя предвзятой мысли, а бессознательно, как бы побуждаемые какой-то фантастической палкой, которая гонит их все вперед да вперед. Но, с другой стороны, никто и не предает так свободно, как они. Изнурение — это долг; предательство — отдохновение, досуг. Как только Расплюев чувствует себя свободным от услужения, он начинает судачить и предавать. Он, который за минуту перед тем хладнокровно перервал горло совершенно постороннему человеку, он первый, в последующую минуту, расскажет во всеуслышание всю процедуру этой операции и первый же наглумится над Амалат-беком, для надобности которого он ее совершил. В мире благоустройства и благочиния таких людей пропасть, и все они умирают в нищете, но и на одре смерти хвастаются, судачат и предают…